V.

Куда ведет “третий путь”.

Черновая рукопись “Теней” показывает, что наиболее существенным переработкам подверглись в процессе создания пьесы образы Бобырева и Софьи Александровны. Связано было это, очевидно, с эволюцией первоначального замысла драматурга, с появлением новых элементов во всей идейно-художественной проблематике драматической сатиры. Чем были вызваны эти изменения?

Суть не только Таракановых, но и Клаверовых была ясна Салыткову еще до того времени, когда, по нашему мнению, писатель сделал набросок I действия “Теней” (1862-1863 гг.). Сущность Бобыревых, их будущее, социальная роль подобного типа раскрылась в событиях 1862-1864 гг. И Щедрин, с его вниманием к актуальнейшим проблемам времени, учитывая исторический опыт этих событий, не только по-иному повел дальнейшее развитие пьесы, но и переработал образ Бобырева в I действии.

В первоначальной наметке Бобырев, очевидно, был близок к традиционному образу маленького чиновника, готового на все, лишь бы получить хорошее место. Достаточно обеспеченный пост в чиновной иерархии вот цель и предел его мечтаний. “Искателен и скромен” (ЧР, л.1) такой ремаркой был охарактеризован этот персонаж. Искательность, робость забитого человека рисовались драматургом в ряде эпизодов I акта. Но ремарка эта была зачеркнута писателем, подобные эпизоды переработаны. Бобыреву приданы были иные черты. Вот как это происходило.

На вопрос Свистикова “А вы кто такие?”, Бобырев отвечает: “Я ихний товарищ по школе” (IV, 364). В черновом варианте следует продолжение: “Да, вместе воспитывались, на одной лавке сидели (задумывается)” (ЧР, л.1).

Очень характерная реплика! Бобырев весь поглощен мечтаниями о “хорошем месте”. Он и задумывается первым делом над “превратностями судьбы”. Одинаково начинали с Клаверовым, ничем тот не был лучше его. Нынче школьный друг уже генерал, а он... он провинциальный чиновник без места, больше ничего! И стоит Свистикову намекнуть, что люди в генеральском чине уже не считают товарищами чиновную мелкоту, как сразу же Бобырев пугается и хочет выйти из кабинета: “так не лучше ли будет, если я подожду Петра Сергеича в зале?” (ЧР, л.1).

Сначала Щедрин заменяет реплику: “Да, вместе воспитывались” целым диалогом:

Бобырев. ... Скажите, пожалуйста, у Клаверова очень много занятий?

Свистиков. То есть, теперь-с?

Бобырев. Нет, вообще” (IV, 364).

В этом варианте Николая Дмитрича уже не волнует разительный контраст между его собственным ничтожеством и величием приятеля детских лет. Бобырева интересует сама работа Клаверова. Он отвергает предположение, сквозящее в реплике Свистикова (“То есть, теперь-с?”), что он спрашивает с практической точки зрения, мол, не занят ли Клаверов сегодня настолько, чтоб не принять его, Бобырева. Нет, он интересуется трудами Клаверова “вообще”, делом, а не местом!

И когда Свистиков сообщает, что Петр Сергеич командует “машиной изрядной” и самолично просматривает только одних входящих дел тысяч пятнадцать, то у Бобырева вырывается неподдельный возглас восхищения: “Да, честь и слава Клаверову: достиг-таки! Приятно иметь такого товарища по школе!” (IV, 364).

Нет и тени зависти в этом отношении Бобырева к успехам Клаверова. Не о себе он думает, не о своей жалкой участи. Наоборот, он горд тем, что в нынешние времена сбываются мечты юности, недавние школьники становятся государственными людьми. Николай Дмитрич рассуждает о Клаверове, как о равном, несмотря на его высокий пост. И это Щедрин подчеркивает в большом, трижды перерабатываемом диалоге, который заменяет раболепный вопрос Бобырева, не подождать ли ему выхода Клаверова в зале.

Теперь Бобырев просто спрашивает: “А разве Клаверов... тово?” (IV, 364), то есть неужели Клаверов зазнался, ценит людей по чинам? В самой постановке такого вопроса провинциальным “товарищем кого-то и чего-то” (IV, 363) кроется многое. В 40-50-х годах немыслимо и подумать было (не то что спрашивать!), чтобы человек, ставший “их превосходительством”, не изменился в обращении с нижестоящими. Но сейчас шестидесятые годы. Кругом только и слыхать разговоры о “меньших братьях”. Говорят, все изменилось в столице... Вот почему мелкий чиновник Бобырев и задает такой вопрос, вызывающий язвительное замечание служаки николаевских времен Свистикова: “Вот вы изволите их Клаверовым называть, ну, а мы, признаться, и от фамилии этой отвыкли, все ваше превосходительство, да господин директор!” (IV, 364). Свистикова коробит, что Бобырев разговаривает о Клаверове, как о равном.

В работе над этим диалогом Щедрин сначала довел “вольномыслие” Бобырева до такой степени, что он спрашивал Свистикова: “Вы очень близки к нему?” (ЧР, л.1.), т.е. какой-то чиновник ”очень близок” к генералу! В последнем варианте драматург смягчает реплику: “Скажите, вы близко знаете Клаверова?” (IV, 364). Близко знать начальника, разумеется, может и его чиновник, однако это, конечно, совсем не то, что “очень близок”, т.е. дружен.

В этом диалоге уже не сам Бобырев предлагает, а Свистиков дает намек: ждать выхода Клаверова не в кабинете. А Бобырев резко парирует: “Вы, стало быть, думаете, что нужно было бы обождать в передней?” (IV, 364). Это уже мысль Свистикова, а не Николая Дмитрича, который держится независимо и иронически относится к такому “предложению” осколка седой древности (ср. замену “в зале” на грубое “в передней”). Щедрин специально вставляет ремарку “(иронически)” (ЧР, л.10-об) перед следующей репликой Бобырева: “Так вы думаете, что его превосходительству будет неприятно, что я вошел прямо в кабинет?” (IV, 364).

Ремарка “(иронически)” появляется и перед восклицанием Бобырева: “Черт возьми, однако, как скверно долго не бывать в Петербурге: совсем все обычаи перезабудешь!” (ЧР, л. 1-об). Издевкой Николай Дмитрич отвечает на настойчивые предложения Свистикова удалиться из генеральского кабинета.

В первоначальном варианте Бобырев все это говорил всерьез, а Свистиков, окончательно обнаглев, амикошонствовал с растерявшимся провинциалом и оказывал ему “снисхождение”:

Свистиков. Позвольте мне быть вам, как товарищу Петра Сергеича, насчет этого полезным.

Бобырев. Что мне делать?

Свистиков. Уж коли вы доложить о себе приказали, так делать нечего, извольте обождать в кабинете” (ЧР, л. 1-об).

Все это было вычеркнуто, ибо подходило для характеристики “искательного и скромного” коллежского советника, но никак не вязалось в образом молодого провинциального либерала, который вырисовывался перед взором писателя.

Перерабатывая 2 сц. 1 д., Щедрин продолжал править текст в том же плане. В черновом варианте Николай Дмитрич на предупреждение Набойкина трудно устроиться в столице отвечал: “Однако я думаю, что Клаверов достаточно меня знает” (ЧР, л.2). Здесь снова-таки проступал расчет на протекцию, покровительство сильного лица. Эту реплику Щедрин заменяет. Николай Дмитрич теперь не на генерала ссылается, а на слова Набойкина о том, что товарищи должны говорить друг другу правду: “Ну, да, разумеется, от кого же мне и узнать, на что я могу рассчитывать, как не от товарищей. Ты понимаешь сам, что в Семиозерске немного узнаешь” (IV, 366). Затем появляется еще одна вставка, где Бобырев возлагает надежды уже не на покровительство “их превосходительства”, а настойчиво повторяет мысль о “содействии добрых товарищей” (IV, 367). В его сознании Клаверов (не говоря уж о Набойкине!), прежде всего, товарищ. Он в расчет не хочет брать, как и в предшествующей беседе со Свистиковым, важный пост и высокий чин Клаверова. Дух равноправия, независимой дружбы, по мнению Бобырева, должен определять отношения старых товарищей. Он далек от чиновничьего раболепия46. Бобырев гордится своей независимостью. Он собирается при встрече с Клаверовым “откровенно высказать все” (IV, 367). А “все” это то, что у Николая Дмитрича были в Семиозерске неприятности по службе, так как он подавал “отдельные мнения”. Когда-то служебные неприятности такого порядка тщательно скрывали при поступлении на новое место. Нынче, считает Бобырев, ими можно даже козырнуть.

Это очень точная политическая и психологическая деталь. “В Семиозерске ведь немногое узнаешь” поэтому Бобырев и живет еще под впечатлением предреформенных лет, считая, что и теперь, как в 1858-1861 гг., либерализм, “отдельные мнения” в ходу.

Поэтому Щедрин и уточняет первоначальную реплику Бобырева “несколько мнений по делам подал” вставкой, что это были “отдельные” мнения (ЧР, л.2, ср. IV, 367). Просто “мнение” означало доклад Бобырева по определенному делу. “Отдельное мнение” – такой доклад, который идет вразрез с общей точкой зрения, одобренной местным начальством.

И хотя Набойкин быстро просвещает Николая Дмитрича, что теперь времена другие (“отдельные мнения” кончились, важно одно дисциплина), Бобырев сдается далеко не сразу. Щедрин и подчеркивает это специальной вставкой, которой не было раньше (ЧР, л.3-об), когда Бобырев рисовался лишь скромным коллежским советником. В последнем варианте Бобырев прерывает разглагольствования Набойкина веским замечанием: “Но ведь дисциплина только средство... равно пригодное для всякой системы” (IV, 369). “А наши юношеские идеалы где, в чем же смысл новой системы, чему мы должны служить?” вот подтекст бобыревского замечания возражения “теоретику” дисциплины. Сильна еще в Бобыреве искренняя либеральная закваска, не отрешился он пока от неопределенных мечтаний периода общественного подъема.

Характерно, что единственная крупная вставка в 6 сц. II д. относится как раз к Николаю Дмитричу и сделана драматургом именно в таком плане. Щедрин акцентирует внимание на том, что в Бобыреве нет угодливости перед высшими, что он хочет быть независимым, по крайней мере, в личной жизни. Для чиновника николаевских времен было бы высшим счастьем, если б сам князь, министр, заинтересовался его женой. Свистиков, к примеру, был бы безмерно благодарен Клаверову, если б Петр Сергеич обратил внимание их сиятельства на его супругу. Бобырев же возмущен.

Бобырев. Помилуй, Клаверов! Зачем же тебе было говорить князю о моих семейных делах? Какое ему до этого дело?

Клаверов. Ах боже! Ну да просто пришлось к слову! Да уж не обижаешься ли?” (IV, 399; ср. ЧР, л. 11).

Отходя от первоначального замысла, зафиксированного в черновике 1 д., Щедрин разрабатывает образ Бобырева как тип “среднего человека”, либерального чиновника 60-х годов, росшего в атмосфере школьного свободомыслящего кружка, человека, искренне поверившего в то, что александровская реформа открыла новые времена, принесла новые прогрессивные формы общественных и личных отношений. Для Бобырева поэтому “особа тот, кого я сам почитаю особой” (IV, 406), а не тот, кто занимает высокий пост.

Шалимов пишет, что он и его друзья (а это круг “мальчишек”!) знали Бобырева в школе “милым, честным и благородным малым” (IV, 403). Определение “благородный” относится, конечно, не к дворянскому происхождению Бобырева. В чем же оно заключалось, это благородство?

В большом монологе, открывающем III д., Бобырев пытается проанализировать всю свою жизнь, ответить самому себе на вопросы: “Чего я желал? чего я искал?.. что же я такое? (IV, 401). К ответам героя в данном случае надо подходить осторожно, не воспринимать их прямолинейно, ибо в этой ситуации Бобырев возбужден и обозлен. Он бичует себя за нерешительность. Ведь он допустил до того, что весь его дом превратился в “обширный трактир”, а он сам попал в двусмысленное положение человека, который делает вид, что не понимает, кому и чему обязан своей карьерой. Потому-то Бобырев, в ярости самообличения, зачеркивает даже и то хорошее, что в нем было:

“Какое чувство шевелилось в моей груди, когда я рвался из Семиозерска? Было ли то чувство честолюбия нет, я не честолюбив! Было ли какое-то нерасчетливое, но все-таки почтенное чувство правды, заставляющее человека идти вперед, не видя перед собой никакой определенной цели, не имея за собой никакого ясного побуждения, кроме инстинкта, который подталкивает и шепчет: вперед! Нет, и этого не было... я просто смирный человек, ищущий одного спокойствия” (IV, 401).

Нет, конечно, “это” “почтенное чувство правды” у Николая Дмитрича было. Если бы он всегда искал только “одного спокойствия”, то зачем же подавал “отдельные мнения”, от которых имел неприятности, а не доходы? Зачем спорил с Набойкиным, что “дисциплина” не цель, а средство? Почему возмущался таким “счастьем”, как букет от князя Тараканова Софье Александровне?

Не случайно вспоминает Бобырев гоголевское заветное слово “вперед” и именно в гоголевском понимании, при всей политической неопределенности, абстрактности этого слова самого по себе.

Все это свидетельствует, что перед нами не традиционный, хорошо известный по жизни и по литературе мелкий чиновник, не помышляющий ни о какой “правде”, ни о каком “вперед”, готовый с самого начала на любую подлость ради “хорошего места”.

Подобный тип в аналогичной ситуации был обрисован Я.Бутковым в повести “Хорошее место” (1846 г.), Чернышевским в рассказе “Наталья Петровна Свирская” (1864 г.). Отдал ему дань и сам Щедрин в 1856 г. сцена “Выгодная женитьба” (“Губернские очерки”, кн. 2).

Бобырев человек иного времени, иных взглядов, иной психологической складки, иного поведения. Он совершенно лишен черт безграничной чиновничьей угодливости, воспитанной тридцатилетней военно-бюрократической системой Николая I. Поэтому представляется совершенно неубедительной попытка Д.И.Золотницкого увидеть в “Выгодной женитьбе” “первоначальный набросок одной из центральных ситуаций будущих “Теней”47. У Бобырева другие прообразы ставлял собой отклик на известную полемику Герцена с Чернышевским и Добролюбовым по поводу оценок обличительной литературы и вообще либерализма на страницах “Современника”.

Направленность щедринского очерка именно против либеральных заблуждений Герцена видна уже с первых строк: “Конечно, вам случалось, читатель, пробегать в газетах и журналах последнего времени различные “голоса” из всевозможных концов России” (III, 189). “Голоса из России” это не только поток статеек, стишков, рассказов и т.п. обличительного свойства, наводнивших различные издания 1858-1860 гг. Под таким названием в 1856-1860 гг. Герцен выпустил в Лондоне 9 сборников либерально-обличительных статей и проектов, присланных ему из России. Он оговорил в специальном предисловии, что это не выражение его взглядов, что он выступает лишь как издатель, даже не редактор. Однако Герцен, как показали его статьи “Very dangerous!!!” и “Лишние люди и желчевики”, и сам переоценивал возможности и значение либеральной оппозиции. В понимании Щедрина “Голоса из России” были воплощением либерализма.

Ко времени публикации “Литераторов-обывателей” Салтыков уже неоднократно выступал с разоблачением дворянского фрондерства, речей о прогрессе, произносимых буржуа, вроде “его сивушества” В.И.Кокорева, раскрывал истинный смысл правительственных заигрываний с “Иванушками” (“Приезд ревизора”, “Утро у Хрептюгина”, “Генерал Зубатов”, “Скрежет зубовный”). Для сатирика все эти виды либеральничанья попытка обмануть народ обещаниями, предотвратить коренную ломку общественного уклада ликвидацией слишком явных злоупотреблений да грошовыми подачками массе недовольных.

Эта же тема, но в новом, оригинальном аспекте, разрабатывается в “Литераторах-обывателях”. Если Герцена возмущало, что руководители “Современника” не верят искренности либералов, не придают никакого значения обличениям и реформаторству, то Щедрин как бы подхватывает вызов, брошенный издателем “Колокола”. Во-первых, он резко разделяет два типа либералов. Это, с одной стороны, вынужденное, коварное, подлое либеральничанье дворянско-буржуазных верхов. С другой стороны, есть действительно искреннее, верящее в “настоящее время” (III, 203) либеральничанье и обличительство молодых людей, увлеченных эпохой общественного подъема. Таков именно главный герой очерка уездный учитель Корытников.

Корытникову кажется, что, расписывая в газете бездеятельность городничего, не спасшего на пожаре имущество бедной мещанки Залупаевой, он, так сказать, следует заветам Белинского и Грановского. Либеральное обличительство, по мнению Корытникова, и есть уничтожение общественных язв, о котором мечтали эти великие люди.

“Я верю твоей искренности, обращается писатель к Корытникову. Но ты не замечаешь,.. что целый новый мир народился кругом тебя. Ты забываешь, что и в устах твоих наставников отвлеченные интересы человечества служили только покровом, под которым не всегда искусно скрывалась томительная жажда иной, более реальной деятельности” (III, 210). Сейчас наступило время, когда такая деятельность на благо народа возможна и нужна. Корытниковы же не понимают, что ограничиваться лишь фразой, перенятой от учителей, значит, забывать их идеалы. Более того либеральное обличительство в условиях, когда требуется революционное дело, не только бесполезно, но и вредно. Оно превращается в “адское самоуслаждение”, ибо отвращает человека от борьбы, а “мир кишит кругом вас примерами горьких последствий самоуслаждения” (III, 211).

Да, Корытников снесет “сибирку”, куда на время законопатит его разозленный городничий. “Проникнутый убеждением в святости своего гражданского призвания” (VI, 207), ослепленный “солнцем правды, солнцем гласности” (III, 211), стерпит Корытников и перевод в какое-нибудь Дурицкое-Городище, ибо там тоже можно будет обличать градоначальников, не принимающих участие в тушении пожаров.

Ну, а если городничий, вразумленный статейкой Корытникова, спасет имущество мещанки Залупаевой, то что от этого в целом изменится? Выйди на улицу, Корытников! Вон бедный, голодный Ванька-извозчик; вон старуха-салопница продает солдату пару шерстяных носков, и нищета такая, что из-за трех копеек они убить друг друга готовы. “Этот Ванька мещанка Залупаева!.. Эта старуха мещанка Залупаева! Этот кавалер мещанка Залупаева! Увы! Мир кишит Залупаевыми! Они ходят по белому свету и с бородами, и без бород, и в паневах, и в зипунах!” (III, 208). Не помогут этим миллионам забитых и обездоленных людей статейки Корытниковых. Нужно менять основы строя, где так вынужден жить человек.

В сердце Корытниковых “всегда найдется отклик для всякого истинного горя”, во имя “добра и истины” бодро выступают они вперед “на честный бой с лицемерием, равнодушием и неправдою” (III, 209-210). Но беда в том, что средства Корытниковых для этого боя: либеральное обличительство, упование на реформы, вера в мирную победу правды негодные, способные лишь затруднить достижение благородной цели.

Николай Дмитрич Бобырев, с его “отдельными мнениями”, с его честностью и благородством, вероятно, и был таким Корытниковым в 1859-1860-х гг. Потому-то он и вынужден покинуть Семиозерск из-за неприятностей по службе, как Иван Фомич Корытников должен был уехать из Глупова.

Мы можем себе представить, о чем мечтал герой “Литераторов-обывателей”. Вот скоро падет крепостное право, свершатся другие реформы, уволят, благодаря гласности, преступных городничих и настанет, расцветет новая жизнь для Корытниковых и Залупаевых. Приход светлых дней можно обеспечить сочинением обличений и личной беспорочной службой...

1861-1862 гг. раскрыли бесплодность и опасную обманчивость подобных мечтаний. Теперь изменились судьбы Корытниковых, два различных пути лежат перед ними. Нынче, пишет Щедрин в прозаической сатире “К читателю” (1862 г.), Корытниковы “уже составляют скромное меньшинство”, а в качестве “Лафайэтов” (символ либерализма) выступают Ноздревы, Чертопхановы и Пеночкины” (III, 48). Реформа обманула надежды народа. Ясно, что счастье масс достижимо лишь в свержении всего эксплуататорского строя. Народ пробуждается к революционной борьбе. Корытниковы должны решать: или поддержать “Ноздревых Лафайэтов”, или перейти на сторону революционной демократии, если они действительно преданы идеалам Белинского, идее добра, правды, истины. Потому-то они теперь все более в “скромном меньшинстве” на два лагеря размежевывается все резче общественная жизнь, и Корытниковы уходят в тот или другой стан.

Куда же идет вчерашний Корытников–Бобырев? Действие “Теней” разворачивается в 1862 г. И уже в I акте проскальзывает в речах Бобырева одна нота, которой, пожалуй, не могло быть у Корытникова. На вопрос Клаверова, был ли он у Шалимова, Николай Дмитрич отвечает: “Нет, не был. (Решительно). Да и не буду” (IV, 373). Стремление Бобырева с первых же шагов своих в Петербурге разорвать со старым товарищем подчеркнута ремаркой “(решительно)”. Это не наобум брошенное слово, это плод раздумий, убеждение.

Драматург, привлекая внимание читателя к отчужденности Бобырева от друзей либеральной юности, делает специальную вставку (ее сначала не было) в письме Шалимова: “... Ты, приехав из Семиозерска, не счел нужным побывать ни у кого из нас” (IV, 403; ср. ЧР, л. 12-об). Заметьте: Бобырев говорил Клаверову, что не будет только у Шалимова, а Шалимов пишет, что Николай Дмитрич вообще не был “ни у кого из нас”. Речь идет о разрыве Бобырева не с одним человеком, а с целой группой. Стоило ли Щедрину придавать такое значение визиту Бобырева в шалимовский кружок? Ведь можно встречаться с людьми и не разделять их взглядов. Наконец, Бобырев просто мог быть очень занят в первые два месяца после переезда в Петербург: устройство, новая служба и т.д....

Как всегда у Щедрина, и в этой подробности есть знаменательный, общественный смысл. В 1862 г. огромное количество Бобыревых, в отличие от прошлых лет, вело себя именно так. Обострение классовой борьбы приводило к резкому размежеванию литературы, общества, разрыву старых дружеских связей между людьми, когда-то считавшимися идейно близкими.

Уже в 1861 г. таким “испытанием на разрыв” было отношение к реформе. М.А.Антонович вспоминает, что на журфиксах у Чернышевского зимой 1860-1861 гг., когда “общество еще не дифференцировалось и не разбилось на два враждебных лагеря”, бывали “люди всевозможных настроений и направлений”. А весной и летом 1861 г., после явного осуждения реформы Чернышевским, “явились к нему очень немногие, а большинство отстранилось от него, как от опасного человека”48.

С этого времени тема открытого размежевания двух лагерей революционно-демократического и либерально-правительственного занимает огромное место в журналистике и в личной переписке. Причем, в отличие от предреформенных годов, крайние представители обоих станов требуют четкого определения политической позиции каждого деятеля.

Катков, который еще совсем недавно расшаркивался в Фулгеме перед Герценом и старался не обострять отношения с “Современником”, так пишет о “свистунах” в заметке “Кое-что о прогрессе” (октябрь 1861 г.): “Эти витязи отделяют себя от нас... Мы никогда не шли с ними одной дорогой,.. мы поздравили бы каждого из них, кто отстал бы от своих товарищей”49.

В объявлении о подписке на 1862 г. “Современник” прямо противопоставляет настоящее, когда сотрудничество с либеральными литераторами невозможно, “прежнему времени, когда еще направления не обозначались так ясно”50.

В 1861 г. часть либералов пытается еще занять срединную позицию, хотя и понимает ее шаткость. Обозреватель “Отечественных записок” (декабрь 1861 г.) не мог не признать, что ныне “мода на знамена”51, что есть два полюса: “Современник”, с одной стороны, “Русский вестник” и Чичерин с другой. Все они, для обозревателя, люди “либеральные, несомненно жаждущие прогресса”52, только почему-то враждуют... “Неужели в самом деле такие времена настали, что только две дороги и осталось на всем белом свете?.. Мы все-таки не пойдем ни вправо, ни влево, а будем продолжать идти прямо”, по “третьей, забытой дороге”53.

Но “третья дорога” оказалась очень короткой. Когда осенью 1861 г. был арестован М.И.Михайлов, то под двумя петициями-протестами, поданными министру просвещения, еще могли появиться рядом подписи Н.Добролюбова и С.Громеки, Н.Некрасова и А.Писемского, В.Курочкина и А.Майкова, Г.Елисеева и В.Зотова.

При аресте же Чернышевского в 1862 г., конечно, никаких петиций не последовало... Теперь предательство либералов сказалось явно, о “третьей” дороге никто не помышлял. В “Письмах к путешественнику” (1865 г.) собеседник Герцена так характеризовал перемену в либеральном обществе: “Люди, которые были готовы идти на каторгу вместе с Михайловым и Обручевым, стояли сложа руки, когда Чернышевский был у позорного столба”54.

В 1862 г., как никогда до этого резко, происходило размежевание демократии и либерализма, старые друзья становились смертельными врагами.

“Между нами и бывшими близкими людьми в Москве, писал Герцен 16 марта 1862 г., все кончено... Поведение Коршей, Кетчера, а потом Бабста и всей сволочи таково, что мы поставили над ними крест и считаем их вне существующих”55.

Щедрину хорошо была знакома позорная эволюция либералов, начавшаяся явным предательством в 1862-1863 гг. В “Недоконченных беседах” едко высмеяны охранительные вопли даже против очень скромной судебной реформы Н.А.Неклюдова оберпрокурора общего собрания кассационных департаментов Сената (XV, 430-431). А в 1861 г. Неклюдов, вместе с Е.П.Михалойвым (братом Л.Р.Шелгуновой), был руководителем петербургского студенческого движения...

Щедринский Бобырев, приехавший в Петербург осенью 1862 года после массовых арестов революционных демократов, уже твердо знает: у Шалимовых бывать нечего, ибо с ними ему не по пути.

Тем более не по пути с шалимовским кружком и Клаверову. Однако Петр Сергеич после решительного заявления Бобырева, что он не желает поддерживать связь с Шалимовым, замечает: “Напрасно” (IV, 370). Ведь Шалимов сила. Не надо рвать с ним на всякий случай.

Мы знаем, что Бобырев все же не внял совету патрона. У Шалимова, как и всех его единомышленников, Николай Дмитрич так и не побывал на протяжении двух месяцев. Почему? Да потому, что Бобыреву пока еще противно и чуждо клаверовское лицемерие. Он не хочет “балансировать”. Раз дороги разошлись, нечего и притворяться, незачем создавать видимость дружеских отношений с людьми, чьи идеалы ему не подходят.

Николай Дмитрич еще старается не лицемерить, ибо от лицемерия один шаг до предательства. А он и теперь, в 1862 году, став служителем петербургской правительственной машины, надеется сохранить личную незапятнанность, чистоту. Почему бы и нет? Ведь в прежние годы, служа в провинции, он не утратил своей независимости, скромно стремился осуществить свои “отдельные мнения”, не предать то “почтенное чувство правды”, которое живет в нем с сороковых годов. Разве невозможно занять такую “третью” позицию и сейчас, ведя себя честно и искренне?

Снова-таки Щедриным с удивительной исторической и психологической точностью обрисована определенная черта поведения целой группы либеральных деятелей, пытавшихся и в 1862 г. еще некоторое время удержаться на “третьей дороге”, которую проповедовали “Отечественные записки” в 1861 г. Вот хотя бы одна иллюстрация.

Публицист “Отечественных записок” Н.А.Альбертини ездил весной 1862 г. в Лондон к Герцену. Там до него дошли слухи, что его товарищ по редакции С.С.Громека собирается идти в сотрудники к Каткову. Альбертини пишет 16 апреля 1862 года письмо Громеке с уговорами занимать прежнюю “независимую”, “чистую” позицию меж двух станов: “Там Чичерин, Павлов и все приспешники правительства; тут ярые свистуны. В средине стоит маленькая кучка людей “Отечественных записок” и гигант Катков”56. “В средине”, как показала история, долго находиться не удалось. Известно, чем через несколько месяцев сделался “гигант Катков”, в какую сторону пошла и “маленькая кучка людей”, вроде Альбертини и Громеки.

Конечно, в “средине” между Клаверовыми и Шалимовыми не удержался и Бобырев...

С каким восторгом являлся Николай Дмитрич домой после того, как князь Тараканов одобрил его сочинение! (6 сц. II д.). Это не просто радость, что, наконец, обретено место. Нет, это ликование человека, которому кажется, что вот перед ним открылись врата в дело, где он сможет осуществить чаяния своей юности, послужить независимо и честно обществу. Недаром Бобырев (немножечко, правда, спутав исторические факты), уподобляет свой труд трудам великих историков древности. (“Лавры Геродота не давали спать Фукидиду... и Фукидид добился-таки своего! Я тоже несколько ночей сряду почти не спал, и тоже добился своего... IV, 397). Теперь он тоже причастен к “машине изрядной”! И даже бурбон Тараканов вызывает восторг у Бобырева. “Какая деликатность, и вместе с тем какой ум!” (IV, 398).

Бобырев не лицемерит: ведь князь одобрил его, бобыревские, мысли. Значит, он понял и оценил их, это ли не признак государственного ума! Николаю Дмитричу невдомек, что старцу нравятся не сочинения, а жена нового чиновника...

Бобырев словно забывает, сколько мытарств прошел он до той минуты, пока предстал пред сиятельные очи со своей работой. “Эти часовые простаивания у дверей, эти явные вздохи и тайные проклятия, эти дружелюбные разговоры с курьерами и сторожами” (IV, 401) ведь все это было до определения на службу. Он стерпел ради высокой цели. Главное было добраться до министра, показать себя в настоящем деле. Князь, конечно, не знал обо всех этих жалких людях, которые не хотят помогать ему трудиться на благо общества. Стоило только ему увидеть сочинение Бобырева, как провинциальный чиновник был немедленно оценен по заслугам. Нет, Шалимовы ошибаются, напрасно пугал и Набойкин: ум, талант, добрые чувства ценятся сильными мира сего. Действительно, наступили новые времена. Мудрить нечего: трудись, перед тобой открыто широкое поле общественного служения ты поможешь идти России вперед. Разве не стоило для этого и пострадать?

Жизнь быстро развеивает хмель надежд и иллюзий провинциального либерала. “Только два месяца, как мы в Петербурге, как много воды утекло: просто не узнаю ни себя, ни окружающих”, таким горьким признанием Бобырева начинается III акт пьесы. Он ожидал найти служение обществу, делу, а в министерстве все работают лишь для себя, “здесь все именно вертится на личных отношениях” (IV, 401). Здесь так цинично обнажено своекорыстие людей, призванных управлять страной, что даже Семиозерск, с его секунд-майорами и патриархальными взяточниками, кажется Николаю Дмитричу землей обетованной.

Шалимов попадает в самое уязвимое, больное место Бобырева, когда напоминает ему о былой провинциальной службе на незначительном посту: “Там ты ни к чему не обязывался, но даже мог быть полезен в частных случаях, потому что мог дать защиту угнетенному и оказать справедливость обиженному; ... в крайнем же случае ты уподоблялся работнику, который делает механически свое механическое дело и в то же время думает свою свободную, никак не стесняемую думу” (IV, 403).

Все это, конечно, совершенно точное описание поступков, психологии Бобырева до приезда в Петербург. Шалимовское описание жизни Николая Дмитрича полностью соответствует поведению и манерам Бобырева, которые нам известны по первым двум актам пьесы. Оно вполне совпадает и с бобыревской самооценкой в начале III д.

Раньше Бобырев, действительно, мог оправдывать себя тем, что он был лишь незначительным исполнителем, не ответственным за всю систему. Что действовал он лично очень порядочно. Что не отступился ради житейских благ от своего пусть неопределенного, но почтенного чувства правды. А теперь? Ведь сейчас он уже не может питать иллюзий слишком хорошо он узнал, что означает таракановско-клаверовская “система”, какому “прогрессу” служит государственный аппарат. К тому же он и не внутренне независимый, скромный исполнитель частностей. Он стал участником главной машины, он не только исполняет, как раньше, но и “выдумывает” (IV, 403), т.е. активно утверждает господство антинародного режима. Он несет уже ответственность за всю систему, за “известный принцип”, которому поработил свою душу, свое сердце, все свое существо.

И какой же ценой платит Бобырев за право участвовать в подобной системе? Он мог смиряться со своими унижениями в поисках места, пока считал, что надо только пробиться, а там он будет служить великому делу, а не лицам. Убедившись, что никакого “великого дела” нет, он все же терпит “гнусные бюрократические нежности” (IV, 402) Клаверова, примирился с тем, что его держат ради красавицы-жены и что семейный дом его обратился в “обширный трактир” (IV, 401). Вся его жизнь сходна с ощущениями человека, попавшего в “трущобу, в которой копошится гадина” (IV, 402). И однако Бобырев мирится со всем этим. Почему?

До службы в Петербурге не было у Бобырева еще субъективной вины. Он был искренне заблуждавшимся человеком, ибо верил в то, что правящие верхи сами желают радикальных улучшений, что “честным, милым и благородным” Бобыревым вполне можно обойтись без шалимовских крайностей на стезе общественного служения. Но в самих таких иллюзиях и крылась возможность будущего крушения.

Бобырев на протяжении первых двух действий пьесы уже осознает, что “третьей дороги” нет. И все же делает судорожные попытки удержаться “над схваткой”. Он не идет к Шалимову, но и не решается еще на клаверовские “штуки”. Однако фактически он уже стал на сторону Клаверовых и Таракановых, ибо видит их гнусные дела и не борется с ними. Недаром нынче уж не подает Николай Дмитрич никаких “отдельных мнений”. Аполитизм, общественный индифферентизм нынешнего Бобырева оказывается тоже политикой, и политикой самого худшего свойства.

Вот Бобырев только что резко негодовал против устройства, где все вертится на личных отношениях (I сц. III д.). Проходит одна минута принесли письмо Шалимова. Первые строки этого письма о “всеобщем растлении, господствующем в известных рядах современного общества”, как будто совершенно совпадают с тем, о чем так красноречиво и искренне только сейчас говорил Николай Дмитрич. Однако реакция Бобырева на свои же мысли, только сформулированные с обобщающей резкостью человеком из другого лагеря, чрезвычайно удивительна: “Черт возьми, этот Шалимов, как он это так странно выражается... все у них (“у них”, а не “ у него”! Л.Л.) какое-то растление да зараза на языке! Просто деловое направление и все тут!” (IV, 402).

Итак, поведение Таракановых и Клаверовых в глазах Бобырева уже оказывается “деловым направлением”. Деловое направление это то, что, очевидно, противостоит химерам фантазиям Шалимовых. Мы уже хорошо знаем, как Щедриным разработана в пьесе тема “деловитости” правящей клики и что это за “дела”. Хорошо знает их Бобырев.

Оценка деятельности верхов как “делового направления” выходит далеко за рамки событий, непосредственно изображенных в пьесе. Бобырев козыряет чужим словечком. В полемике либералов с революционной демократией 1861-1862 гг. “реформаторство”, “дело” как раз противопоставлялись революционным “утопиям” “мальчишек”.

Атакуя революционеров-демократов в 1861 г., Катков призывал молодежь перестать “заниматься воздушными постройками”, а искать “элементов прогресса в самой действительности”57. “Общий интерес дела” он опять противопоставляет “воздушным замкам” “лжепрогрессистов” в феврале 1862 г58. Заметка, из которой приведены эти строки, называлась “К какой мы принадлежим партии?”. Отвечая на упреки печати, что он “переметнулся” в лагерь реакции, Катков утверждал, что его всегда заботило “дело”, а не формальная политическая принадлежность.

О “деле” вопиют Чичерин и Павлов, Аксаков и Кавелин, Костомаров и Громека.

В противовес им, на вопрос “что делать?”, т.е. что является подлинно полезной для народа деятельностью, отвечают с революционных позиций знаменитый роман Чернышевского, публицистика Щедрина этих лет, “Колокол” Герцена и Огарева, сатира “Искры”.

В “Тенях”, конечно, еще нет и не могло быть такого развернутого всестороннего изображения последствий “делового направления”, которое появится в произведениях Щедрина 70-80-х гг. Но уже и в этой пьесе, как мы видели, писатель показал, что “новые времена” выгодны не народу, а стае Артамоновых, Хлудяшевых, Покрышкиных, действующих вкупе и влюбе с Таракановыми и Клаверовыми.

Николай Дмитрич Бобырев отвергнул путь “мальчишек”. Если так, то хоть лично и неприятны ему Таракановы и Клаверовы, но направление их деятельности он оценивает именно как “деловое”, т.е. реальное, единственно возможное. И теперь уже неминуемо его падение, ибо иной жизни, иных дорог он не видит. У него не оказалось последовательного, непримиримого, революционного мировоззрения. Он посчитал возможным для честного человека, оставаясь в рамках мира, где правят Таракановы, добиться какой-то неопределенной правды. Поэтому Бобырев и становится бесчестным и подлым человеком, что может еще надеяться мирно сосуществовать с негодяями и хищниками.

Крах Бобырева это крах либеральных иллюзий. Объективная вина героя становится его субъективной виной тогда, когда он не может себя уже обманывать надеждами, а все-таки не желает коренным образом противостоять существующим порядкам.

Психологически точно рисует Щедрин этот процесс. После двух месяцев службы в самом святилище империи, среди накаленной политической обстановки 1862 года, наконец, после письма Шалимова, Бобырев уже не может сказать: “Я чего-то не знал”. Теперь он знает все о “системе”, как и понимает, что его жена уже не только любовница Клаверова, но и прочится в содержанки к “старцу” Тараканову. Нужно решать, нужно делать выбор.

Бобырев не любит Софью Александровну. Они, в сущности, давно уже чужие люди. Этим он мог оправдывать себя в том, что он равнодушно смотрел на увлечение жены Клаверовым: ведь он так поступал не из расчета, а по безразличию. Это почти благородно не мешать любви... Но о каком же благородстве может идти речь теперь: ведь не по любви же станет Софья Александровна фавориткой гнусного старикашки! Значит он, Бобырев, все-таки торгует собственной женой, если продолжает оставаться служить у Тараканова.

Страшная ярость вспыхивает в душе Бобырева. Однако это ярость не против системы, где человек абсолютно бесправен и втоптан в грязь, это даже не ярость против князя. Если вначале, сразу же после получения письма Шалимова, негодование Бобырева устремляется против Клаверова, то такая непосредственная реакция еще объяснима. Однако, и в этот момент он не бросается на поиски обидчика, чтоб отомстить ему. И уж вовсе не подумал Бобырев о том, что можно же бросить службу, уйти из-под власти Тараканова, разорвать с “системой”.

Николай Дмитрич садится пить со Свистиковым. Он не топит горе в вине. Он напивается пьяным сознательно, для того, чтоб набраться смелости... назвать Клаверова “подлецом”. Это тройная трусость. Трусость человека, который не осмеливается выступить против принципа, ограничиваясь протестом против частностей. Трусость слабого, который должен одурманиться, чтоб хоть на секунду проснулись в нем гордость и достоинство. Трусость подлеца, который напьется и сделает что-нибудь смелое, да оставляет себе лазейку для отступления (совершил-де в пьяном виде, сам не помню, что творил).

Щедрин в процессе работы над финальной сценой III д., где Бобырев бросает “подлеца” Клаверову, стремился выделить именно эту мысль. Первоначально сцена заключалась репликой Бобырева, в которой он называл жену “распутной тварью”, а Клаверова “гнусным свод” [ником] (ЧР, л. 16). Таким образом, последнее слово и довольно сильное! оставалось за Бобыревым. Эта реплика была не закончена и вымарана. Драматургу, очевидно, хотелось акцентировать внимание не на самом поступке Бобырева, а на внутренних причинах такой вспышки “смирного” человека, хотелось дать ей недвусмысленную оценку. Последняя реплика Софьи Александровны, теперь заключающая сцену, и была переработана в таком плане. К словам героини, обращенным к мужу, “Вы мерзавец! вы пьяница, вы...” драматургом было добавлено: “вы последний из людей” (ЧР, л. 16).

Но и в подобном виде слова Софьи Александровны характеризовали больше степень ее возмущения поступком Бобырева, чем раскрывали подлинную цену этого поступка. Ведь в глазах всех окружающих назвать Клаверова подлецом означает проявить дерзость и смелость неслыханную. Софья Александровна слишком хорошо знает мужа, чтоб посчитать его смельчаком. Рождается последний вариант реплики, чрезвычайно глубоко вскрывающий истинный смысл выходки Бобырева: “Вы мерзавец! вы пьяница, вы трус! (курсив мой Л.Л.), вы последний из людей, вы...” (IV, 417).

Действительно, только “последний из людей”, презренный трус способен напиться пьяным для того, чтоб хоть как-нибудь вступиться за свою попранную честь. Уж лучше бы он молчал...

Так бобыревский “протест” оказывается формой проявления трусости. Это трусость человека, не имеющего подлинно высокого идеала, но желающего создать перед своей совестью и в глазах других хотя бы видимость благородства, чистоты, независимости. Это последняя попытка удержаться на “срединной” позиции.

Внешне неожиданные, не вяжущиеся с конкретной фабульной ситуацией слова “Вы трус!” подводят итог прошлому Бобырева и сразу же освещают его будущее. Они подготавливают выдающийся по внутреннему драматизму и социальной остроте финал пьесы, когда Бобырев присылает “любезному Клаверову” письмо с извинениями за “тысячу глупостей” (IV, 432). Глубина падения вчерашнего любителя “отдельных мнений” раскрывается в последней фразе этого письма. Ночью, после скандала с Клаверовым, Бобырев избил Софью Александровну. Она убежала из дому. Он не может не знать, что жена ушла к Клаверову, а, значит, его письмо будет читать и она. И при всем этом Бобырев пишет Петру Сергеичу: “Бедная Соня так огорчилась всем происшедшим, что с раннего утра забралась к обедне!..” (IV, 432).

Полнейшая капитуляция! Бобырев соглашается на все: пусть и любовница Клаверова, пусть и содержанка Тараканова, на все закрываю глаза, можешь возвращаться “от обедни” домой... Скандалов и ссор больше не будет.

Так падает последнее убежище “независимого” человека. Бобырев, отказавшись от идеалов общественного служения, думал, что он все же сохраняет для себя возможность остаться внутренне независимым, честным и чистым. Тщетно! Общие принципы “системы” неразрывно связаны со всей, даже самой интимной, частной жизнью отдельных ее служителей. Нельзя отделить одно от другого. С пророческой силой сбываются слова Шалимова, что Бобыреву его новые хозяева не дадут заниматься спокойно “беленьким делом”: “тут тоже есть своего рода система, и система эта заключается в том, чтоб человека, который добровольно решился пойти на каторгу, сразу до такой степени обесчестить, чтоб он не смел и пискнуть” (IV, 404).

“Машина изрядная” заставляет его, рабски повинуясь, работать на Таракановых и Обтяжновых. Ей нужны служители-ландскнехты, беспрекословно готовые на любую подлость.

Полное моральное падение Бобырева результат неумолимой логики жизни. У него не оказалось убеждений, которые привели бы его к отрицанию “системы” в целом. Он поверил, что “система” добротна, что, служа ей, он, в сущности, не отказывается от идеалов правды и добра, а лишь проводит их в жизнь своим, мирным, а не “шалимовским” путем. И это предопределяет его гибель, ибо “своего”, “отдельного”, “третьего” пути нет. Верить в его возможность можно лишь очень недолго, пока не знаешь жизни. Но когда Бобырев ее узнал и все же попытался остаться в стороне от борьбы двух лагерей, то он предал идеалы юности, примкнув к Клаверовым и Набойкиным.

Либеральная беспринципность в политике ведет к моральной беспринципности и в этике, в личных отношениях. Ведет к предательству: Бобырев предал и свои идеалы, и себя, и жену.

В “Тенях” чрезвычайно остро и всесторонне раскрывается тема предательства. Это не было случайностью. Щедрин, начиная со знаменательного 1862 г., неоднократно бывал свидетелем больших и малых предательств и измен либерализма. И каждый раз, когда писатель обращался к этой теме, то она решалась им в плане политическом, а не абстрактно-моральном. Психология предательства в изображении Щедрина порождение общественных условий и общественной позиции человека.

Именно так толкует Щедрин известную картину Ге “Тайная вечеря”, впервые экспонированную на выставке в академии художеств в 1863 г. Иуда, по мнению Щедрина, предает Христа потому, что различны их политические и общественные идеалы, что “более широкие цели [Христа Л.Л.] были для него [Иуды Л.Л.] пустым звуком, праздным делом, скорее препятствовавшим, нежели способствовавшим исполнению... его мечты” (VI, 173).

Щедрин видел главную заслугу Ге в том, что художник изобразил в образе Христа величие и необходимость подвига, доступного силам не только “человеко-бога”, но и любого рядового человека, что подвиг этот возможен и необходим, несмотря на иуд, на их предательство. Реалистическое, “земное” изображение Христа и Иуды “осязательно доказывает толпе, что мир, им [художником Л.Л.] изображенный, может быть, при известных условиях, ее собственным миром, но смысл подвига самого высокого заключается в его преемственности и повторяемости” (VI, 1740175).

Эти слова писателя прямо перекликаются с его призывом к революционной молодежи, “чтоб видимая трудность подвига не приводила мальчишество в отчаяние” (VI, 55).

Отзыв Щедрина о картине Ге вызвал озлобленный выпад героя “Записок из подполья”. И это закономерно. Для “подпольного” мировоззрения, как и для Клаверовых, все люди – подлецы, предательство – “нормальная” черта человеческой психологии, а подвиг, самоотвержение удел немногих, нечто неестественное и исключительное.

Для Щедрина предательство не извечное свойство психики, не абсолютно неизбежный результат шкурничества и своеволия, якобы всегда присущего личности, а следствие общественной позиции, политических взглядов человека. Подвиг, с точки зрения Щедрина, вполне доступен рядовому человеку, ибо он необходим для блага народа, вызывается потребностями народной жизни, которые и порождают высокие идеалы, дающие силы для свершения этого подвига. Если таких идеалов у человека нет, или, тем более, он прямо враждебен борьбе за эти идеалы, то тогда предательство становится его неотъемлемой чертой, как стало оно уделом и Клаверова, и Бобырева.



46 Отметим, что обе эти вставки явно позднего происхождения: в каждой из них Семиозерск написан сразу, а не является заменой Пензы, как в других случаях.

47 Сб. Тени. М.: Искусство, 1954. с. 26.

48 Шестидесятые годы. Воспоминания М.А.Антоновича и Г.З.Елисеева. М.: Academia, 1933. с. 49; там же. с. 169-170.

49 Литературное обозрение и заметки // Русский вестник. — 1861. — Т. 35. — с. 107.

50 Современник. 1861. № XII. с. 1.

51 Гр. Современная хроника России // Отечественные записки. 1861. Декабрь. с. 37.

52 Гр. Современная хроника России // Отечественные записки. 1861. Декабрь. с. 43.

53 Там же. с. 40.

54 Герцен А.И. Т. XVIII. с. 122.

55 Там же. Т. XV. с. 71.

56 Цит. по: Лемке Мих. Очерки освободительного движения “шестидесятых годов”. СПб., 1908. с. 138.

57 Литературное обозрение и заметки // Русский вестник. 1861. Т. 35. — с. 127.

58 Русский вестник. 1862. Т. 37. с. 838.

Please publish modules in offcanvas position.

Наш сайт валидный CSS . Наш сайт валидный XHTML 1.0 Transitional