IV.
Либерал “правительственный”.
В “Тенях” то и дело вспыхивает разговор о том, что такое подлинная сила, за какими людьми и общественными группами будущее. О “силах дня” толкует Набойкин в первой же встрече с Бобыревым. “В нынешнее время все так перемешалось, что самый проницательный человек не сумеет разобрать, где настоящая сила” (IV, 373) – с горечью признается Клаверов своим приближенным. “Умрет ли старое, народится ли новое, где будет сила?” (IV, 386) – вот постоянный лейтмотив размышлений Петра Сергеича и наедине с самим собой (ср. IV, 394; IV, 419).
“Мы достаточно сильны” (IV, 377), – уговаривает князь Тараканов Клаверова; нечего “подозревать силу там, где, в сущности, существует только одна болтовня” (IV, 378).
Шалимов убеждает Бобырева, что, наоборот, нет никакой подлинной силы у Клаверовых и Набойкиных, что “они не представляют даже залогов жизни” (IV, 404), т.е. они для будущего – мертвецы.
Эти постоянные рассуждения о “силе” не являются только личной особенностью щедринских героев. Как и многое другое в пьесе Щедрина, как и пьеса в целом, они воплощают существенные особенности своего времени. То есть речь идет не о личных качествах персонажей, не о взглядах их, складывающихся в связи с той или иной фабульной ситуацией, во всяком случае, не только о них. Решающим является другое: общественная ситуация, умонастроение и мироощущение переживаемого ими этапа исторической жизни страны.
В.И.Ленин, характеризуя период революционного возбуждения 1861-1862 гг., пишет: “... никто не мог еще предвидеть дальнейшего хода событий, никто не мог определить действительной силы сопротивления у правительства, действительной силы народного возмущения”. При таких условиях, “самый осторожный и трезвый политик должен был бы признать революционный взрыв вполне возможным и крестьянское восстание опасностью весьма серьезной”12.
Вот эта невозможность предвидеть “действительную силу” правительства, с одной стороны, народного возмущения, с другой, и определяет тревоги, раздумья, поведение основных героев пьесы Щедрина. Так “Тени” отразили существенную черту общественной психологии и настроений времени.
Грозная опасность крестьянской революции вызвала особую тактику правительства и его представителей (самых различных рангов) в 1862 году: на одном полюсе – террор, истребление революционеров, запугивание; развращение посулами и небольшими уступками массы недовольных, – на другом.
“Система уступок пополам с крутыми мерами” (выражение Серно-Соловьевича)13 по-разному представлялась в действиях отдельных лиц из бюрократического мира и либерального лагеря. Были различными, так сказать, ее психологические основы у разных людей. Одними руководил шкурный, животный страх за себя. Другие надеялись мягкостью, “благородством” “усовестить”, усмирить революционеров (так, в частности, вел себя по отношению к Чернышевскому и Михайлову генерал-губернатор Петербурга Суворов14). Третьи – либеральными фразами и жестами преследовали не только узкокарьеристские цели – снискание популярности, – но и более широкие политические задачи (министр просвещения А.В.Головнин и министр внутренних дел П.А.Валуев).
Вследствие всего этого опасность обмана общественного мнения всякого рода либеральными жестами, обещаниями, мизерными уступками была реальна и велика. Предупреждая в 1862 г. деятелей польского революционного движения о преждевременности восстания, Герцен писал: “В России умы снова возбуждены, и возбуждение это вызвано обманчивыми призраками реформ и улучшений”15.
Когда А.В.Головнин был назначен министром просвещения, то И.С.Аксаков примчался к А.М.Унковскому с криком, что Герцен – министр. На недоуменный вопрос Унковского издатель “Дня” ответил, что Головнин – “это все равно, что Герцен. Свобода, никакой цензуры, высказывайся сполна”16.
И.С.Тургенев писал Герцену 11 февраля 1862 г.: “В России, точно, кутерьма, но прошу тебя убедительно, не трогай пока Головнина. За исключением двух-трех вынужденных... уступок все, что он делает, хорошо”17.
На карикатуре Н.Степанова в “Искре” Валуев изображен канатоходцем, который идет, балансируя между “Да” и “Нет”, расположенными по обе стороны каната. Подпись гласила: “Либерал-эквилибрист, ловко колеблющейся во все стороны и отыскивающий благоразумную середину”18.
Действительно, либеральная “эквилибристика” была характерной чертой времени. Многочисленные образцы ее – по материалам истории литературы, журналистики и цензуры – приведены в известных работах В.Евгеньева-Максимова и Г.Тизенгаузена19.
Так было и в вопросах политических. Валуев, например, ходатайствовал о смягчении смертного приговора польскому революционеру-демократу Сигизмунду Сераковскому20. Суворов, Головнин, Валуев демонстративно отказались участвовать в подписке, открытой для поднесения образа Муравьеву-вешателю21.
Революционная демократия в 1862-1863 гг. правильно оценила эту хитрую тактику правительства и либералов. Жизнь подтверждала правоту Чернышевского и Добролюбова, предупреждавших об обманчивом характере реформ, о неминуемой сделке либералов с правительством и крепостниками – о всем том, что так ярко проявилось в первый послереформенный год.
Еще весной 1862 г. П.С.Мошкалов в прокламации, предназначенной для “карманной типографии” Баллода, отмечал: “В действиях нашего правительства, подавляющего всякое проявление жизни, замечается новая черта – трусливая подлость иезуита”22.
Герцен писал в начале 1863 г., что правительство вводит террор, “не оставляя своего лепета о прогрессе и либерализме”23.
В это время наиболее последовательным разоблачителем опасной для дела революции “эквилибристики” становится Щедрин, сразу же после своего вступления в редакцию “Современника” продолживший острую политическую критику либерализма верхов, начатую им в очерках “Литераторы-обыватели” (1861), “К читателю” (1862).
Современное состояние русского общества характеризуется тем, писал Щедрин в январе 1863 г., что “с одной стороны, существует благонамеренность, но, с другой стороны, есть и мальчишество; ... если не безвыгодно рисковать своими капиталами насчет благонамеренности, то, в то же время, не бесполезно принимать в соображение и мальчишество. В этой нравственной эквилибристике приятно и незаметно проходит вся жизнь современного человека; в этой эквилибристике, в этом форменном перескакивании с одного камня на другой истрачиваются все лучшие его силы” (IV, 55).
Сразу же обращает на себя внимание сходство этой сжатой образной “формулы времени” с высказыванием одного из главных героев “Теней” – Клаверова. Петр Сергеич и перед самим собой, и перед ближайшими сподвижниками признается, что вот такая “эквилибристика” – основная черта его поведения. “Улыбаешься налево какому-нибудь олимпийцу, который так, кажется, и застыл в своей олимпийской непромокаемости, а направо жмешь руку сорванцу мальчишке, который так и смотрит, как бы проглотить тебя!” (IV, 380). “Надо много ловкости, чтоб пробалансировать подобное время” (IV, 373).
Жизненный путь Клаверова, при всей своей индивидуальной неповторимости, сходен с путями многих его исторических современников – и более крупных и более мелких, как сходно и его поведение в ситуации пьесы с поведением реальных лиц в 1862-1863 гг.
В кружках 40-х гг. рядом с Белинским и Герценом еще могли находиться такие люди, как Боткин и Кавелин, Чичерин и Катков, несмотря на все различие их взглядов уже тогда24.
60-е гг. были годами решительного размежевания демократии и либерализма. В свете обострения классовых противоположностей и классовой борьбы до конца раскрывалась подлинная сущность взглядов и интересов того или иного исторического деятеля, скрытые до этого “готовности”. Между поведением Катковых и Боткиных в 40-50-х годах и их позицией в 60-е гг. есть много общего. Корни их эволюции вправо уходят в те времена, когда они еще ходили в либералах и “левых”. Нельзя поэтому согласиться с теми историками, которые утверждали, будто в 40-х гг. Боткин и Катков были в полном единении с Белинским, а вот позже они “изменили” либеральным идеалам юности, что Н.А.Милютин, например, только несколько “поправел” к 1863-1864 гг.
У Щедрина, в частности, в “Тенях”, была иная точка зрения на эволюцию российского либерализма. В дореволюционной критике Клаверова оценивали, большей частью, как человека, предавшего свой юношеский либерализм из чисто карьеристских соображений. В интересной и правильной в целом статье Ю.Головашенко о “Тенях” проскальзывает подобный взгляд на Клаверова, как на “либерала”, “продавшего совесть за генеральский пост”25.
Однако это не так. Клаверов, пожалуй, не лжет, когда говорит, что был искренен в своем либеральничаньи и отрицании “года три тому назад”, т.е. в 1858-1859 гг. Но какова была цена этому “отрицанию”? Против чего он “либеральничал”? Он, вероятно, как и другие люди его типа, был недоволен крепостным правом, тем, что Иван обижает Петра грубо, “не так, как в законах определено”, что существующие порядки закрывают дорогу умным и предприимчивым Петрам Сергеичам к вершинам жизни. И недоволен был всем этим тем более, что понимал: такое хозяйничанье “старцев” доведет страну до революции, до “чертовой волны”, которая сметет и “зараженную ветошь” Таракановых и самих “либеральных” Клаверовых.
Вот почему было искренне его отрицание до тех пор, пока “старцы” не сделали уступок Клаверовым в 1858-1861 гг., уступок, с которыми не хотели и не могли мириться революционные демократы. Клаверовы добились, чего хотели, и настоящее их вполне удовлетворяет. Они, собственно говоря, осуществили “идеалы” своей юности и теперь готовы были защищать их любыми средствами – кнутом и пряником, предательством и лицемерием, террором и “балансированием”. Клаверовым нельзя было отказать в определенной последовательности.
Щедрин зорко подметил эту последовательность. Он видел истоки либеральной тактики и политики еще в позиции Клаверовых 40-50-х годов.
В этом плане чрезвычайно показательна и интересна такая деталь. Первоначально драматург предполагал сделать Бобырева и Набойкина (следовательно, и Шалимова) прежними товарищами Клаверова по службе, очевидно, в провинции. В списке действующих 1 д. Бобырев значился – “товарищ Клаверова по службе” (ЧР, л.1). Затем “по службе” было заменено на “по школе”. Набойкин описывался сначала: “товарищ Клаверова, служащий у него под начальством”. Потом также появилась после слова “товарищ” вставка “по школе” (ЧР, л.1).
То, что Клаверова, Набойкина, Бобырева и Шалимова в прошлом объединял какой-то школьный кружок свободомыслящих юношей, постоянно подчеркивается Щедриным. Это люди как будто одинаково в прошлом мыслившие. Бобырев, например, оправдываясь перед Набойкиным, что он подавал на службе “отдельные мнения”, ссылается на своего “предшественника, тоже из наших”, который “сплошь и рядом подавал мнения” (IV, 369).
Старым школьным товарищам сейчас лет по тридцать. Значит, учились они вместе в конце 40-х – начале 50-х годов. Узы товарищества не распались и после выхода вчерашних школьников в жизнь. Наоборот, было даже какое-то “маленькое общество”, кружок “наших”, но уже тогда наметилась разница взглядов.
“Поприще свое Клаверов начал тем, – пишет Шалимов Бобыреву, – что пристал к нашему маленькому обществу; признаться, мы никогда не были расположены принять его, потому что еще в школе в нем бросалась в глаза какая-то неприятная юркость, какое-то молодеческое желание блеснуть изворотливостью совести” (IV, 404).
Щедрин сначала хотел продолжить эту характеристику так: “такие качества (зачеркнуто “недостатки” – Л.Л.), конечно, не обещали больших задатков в будущем” (ЧР, л. 13). Однако эти строки были зачеркнуты. Понятно, почему: если уже тогда было видно все будущее Клаверова, то как же могли Шалимовы с ним мириться? Вероятно, они рассчитывали повлиять на Петра Сергеича в лучшую сторону, еще не совсем потеряли надежды на него (что как раз и примечательно для кружков 40-50-х годов, где до поры до времени вместе были люди, ставшие позже непримиримыми врагами). Поэтому Щедрин и продолжает шалимовскую характеристику Клаверова более смягченно: “Однако ж мы терпели его (здесь было вычеркнуто резкое противопоставление “все-таки терпели”; ЧР, л. 13 – Л.Л.), терпели как товарища, которого трудно было отогнать от себя без явного оскорбления” (IV, 404).
Но времена переменились, пришло начало александровского царствования, открылось поприще для Клаверовых. “... Скоро он сам избавил нас из затруднения; как волчонок, которого, несмотря на приволье, все тянет в лес, он вдруг исчез из наших глаз, чтобы появиться в другом лагере” (IV, 404-405).
Что же это, в понимании Шалимова, за “другой лагерь”? Вопрос важный не только для характеристики Клаверова, но и для определения позиции самого Шалимова.
“С тех пор, – продолжает Шалимов, – вся жизнь его есть ряд постыдных подвигов, среди которых гениями-покровительницами Клаверова являются женщины вольного обращения... Весь город знает, какую подлую роль играл он перед пресловутой Кларой Федоровной, как он сначала подольстился к ней, свел ее с князем Таракановым и потом заставил нелепого старика бросить ее ... для кого, Бобырев! Для кого?” (IV, 405).
Надо учесть, что Шалимов пишет человеку, чью жену Клаверов прочит в “заместительницы” Клары. Естественно, он опускает подробности – временный разрыв Клаверова с камелией. Но только ли по такой причине не обращает внимания Шалимов на этот разрыв?
Клаверов, сделав первый шаг по служебной лестнице с помощью любовницы, бросил ее. Он теперь предпочитает идти к власти другим, более “чистым” путем. Карьеру Петр Сергеич делает как носитель “идеи просвещенной и добродетельной бюрократии”. И все-таки для Шалимова это несущественно. Несмотря на провозглашение таких идей, несмотря на то, что Клаверов взяток не берет и на сделки с подрядчиками не идет, он для Шалимова все равно в другом лагере. И Шалимов прав: дело не в частных злоупотреблениях. Ведь Клаверов отлично ладит со старцами. Став “рыцарем” бюрократии на милютинско-чичеринский лад, Петр Сергеич “не отшатнулся от стариков” (IV, 373), а проводит их политику.
Потому-то Таракановы души не чают в нем. В нынешней сложной обстановке руками Клаверовых орудовать даже выгодней: “никто за ним не подсматривает и не дает ему инструкций, потому что всякий тоже очень хорошо знает, что Клаверов желает именно того же самого, что и он делает, но желает... с большим тактом и достигает цели с большею осмотрительностью” (IV, 369).
В роли “просвещенного” и “добродетельного” бюрократа, противника злоупотреблений и застает Клаверова начало пьесы. До сих пор Петр Сергеич мог, по крайней мере, оправдываться сам перед собой и пытаться оправдать себя в глазах других тем, что хотя средства, которыми он начал свою карьеру, были грязными и подлыми, но цель была чиста и благородна – очистить государственный аппарат, поставить его на службу обществу.
Но вот развертываются события пьесы, и поборник “добродетели” и “просвещения” вновь оказывается перед дилеммой: или идти омерзительным путем интриг, или уступить свое место другому. Клаверов, конечно, выбирает первое.
Почему же неизбежны подлые средства? Да потому, что на самом деле никакой благородной цели нет и не может быть у тех, кто верой и правдой служит государственной машине самодержавной России. Идея “просвещенной и добродетельной бюрократии” – фикция с самого начала, ибо задача правительства, его функция – любыми средствами держать народ в узде, обеспечивать доходы и могущество правящих классов. При такой цели не могут не быть неизменными и чудовищно грязными средства, пользуются ими “старцы” или “молодые люди” – все равно.
Поведение Клаверова как служителя ”системы” определяется, в конечном счете, не его плохими или хорошими качествами, а уже самим фактом, что он решил оставаться в этой системе.
Шалимов подробно говорит об этом в письме к Бобыреву (“ты встретился с системой, ты не только исполняешь... но и выдумываешь.., ты все существо свое порабощаешь известному принципу” – IV, 403). И эта мысль последовательно и убедительно раскрывается всей образной системой пьесы, в частности, – и судьбой Клаверова.
Петр Сергеич подчинил свою жизнь “обязательному содействию к благополучному исполнению гнусных предначертаний” (IV, 404). Гнусные предначертания – вся правительственная политика. Вот почему неминуемо и моральное падение отдельных лиц, которые ее проводят. Их мысль неминуемо доходит до “последних пределов распутства” (IV, 403). И здесь ничего не может измениться от замены Степана Михайлыча Петром Сергеичем, ибо цель, характер правительственной политики остаются неизменными, значит, неизменными остаются и средства.
Пожалуй, ныне они становятся даже более иезуитскими, подлыми, коварными: ведь “Шалимовы поднимают нос недаром” (IV, 380) – приходится еще больше лицемерить, “балансировать” в связи с новой опасностью. Основным методом действия для Клаверовых становится интриганство.
Щедрин в “Тенях” и Чернышевский в “Прологе”, романе, написанном в сибирской ссылке в самом начале 70-х гг., изобразили эту характернейшую особенность правительственных “либералов”. “Пролог” и “Тени” создавались авторами независимо друг от друга. Здесь и речи не может идти о каком-либо влиянии или заимствовании. И однако совпадения есть, даже в сюжетных ходах, начиная с того, что Савелов, по его словам, во имя “дела свободы”26 заставляет свою жену стать любовницей графа Чаплина – подобно тому как Клаверов, чтоб предотвратить “ужаснейшие мерзости” (IV, 395) – проделки Клары, понуждает свою любовницу Софью Александровну стать любовницей князя Тараканова.
В сознании обоих героев сложно переплетаются и чисто карьеристские цели и цели политические. Ведь они оба утверждают, что нужны на своих местах для блага государства. А если приходится им идти на такие низости, то во имя высших идеалов... На самом-то деле низменны их политические идеалы, отсюда и низменность средств их осуществления.
Вот почему оказывается так тесно связанным личное и общественное, интимное и политическое в жизни как Клаверова, так и Савелова.
Возникает вопрос: а разве реальные люди, близкие этим литературным персонажам, грязные в политике, не могли быть чистыми в своих методах, наконец, в личной жизни? Не сгущали ли краски Чернышевский и Щедрин, чтобы очернить своих политических противников? Ведь в буржуазно-либеральной историографии на протяжении многих лет создавался ореол кристальной чистоты, высоких человеческих достоинств вокруг таких, к примеру, либеральных деятелей реформы, как Н.А.Милютин или князь Черкасский, которые противопоставлялись таким заведомо реакционным деятелям, как М.Н.Муравьев, В.Ф.Адлерберг и т.д. и т.п.
На чьей же стороне историческая правда, типичны ли в рассматриваемом плане Савелов и Клаверов?
“Образ Савелова, как государственного деятеля, ближе всего напоминает Н.А.Милютина, – пишет А.П.Скафтымов в комментариях к “Прологу”. – В образе Савелова Чернышевский воспроизводит политические взгляды и настроения, характерные для Н.Милютина, отказываясь от точной передачи его жизненной биографии”27.
Да, Н.А.Милютин не понуждал М.А.Абазу-Милютину, свою жену, “делать” ему карьеру у М.Н.Муравьева (у которого даже портретное сходство с Чаплиным из “Пролога”). Однако Чернышевский воспроизвел не только политические взгляды и настроения деятелей типа Милютина, но и их методы, их психологические черты, их моральные, человеческие качества. Неразрывность политической деятельности человека и его личной жизни – такова художественная установка и у Щедрина.
Савелов или Клаверов – не исторический Милютин. И в то же время любой из них – и Милютин, и Головнин, и Валуев, и Черкасский, и Арапетов. Причем, не по одной своей политической линии, а и по всему складу мышления, по способам своих действий. Они делали в сфере политики и то, что делали Савеловы и Клаверовы, и так, как это делают литературные типы, созданные Чернышевским и Щедриным.
“Интрига, интрига и интрига – вот властелин нашего времени!” (IV, 380) – обосновывает свои поступки Клаверов. Такова его дорога в жизни. Волгина (“Пролог”) противопоставляет путь своего мужа, революционера-демократа, пути Савелова. Цели у них разные, а потому и различны дороги, методы. “К чему приведет моего мужа эта дорога, все равно: он видит и не пожалеет, что шел ею. К чему приведет вас ваша дорога,.. я скажу вам: ... Вы уже начинаете запутываться в интригах, которые вы строите”28.
Об интриганстве, довольно некрасивых сделках, как типичной черте русской бюрократии всех рангов, писал “Великорусс” № 3. Это интриганство начиналось с больших политических вопросов и кончалось мелкими – служебными и личными.
“В Петербурге все реформы идут не прямо, а путем интриг, соглашений, компромиссов”, – вспоминал А.М.Унковский в 60-е гг29.
М.А.Милютина с возмущением писала о том, что в это время “проискам и интригам в административных сферах не было конца”30. Но жена Н.А.Милютина естественно умалчивает о том, что таким же, если не худшим, ибо более опасным и умным, драпировавшимся в либерализм интриганом был и ее муж.
“Для публики” Милютин мог, конечно, враждовать с Муравьевым-вешателем. А когда в 1864 г. Муравьев был отставлен, то графский титул палачу у царя испросил не кто иной, как Н.А.Милютин31. Милютин, когда ему это нужно было для борьбы с Я.Ростовцевым, послал в “Колокол” материалы, разоблачавшие темное прошлое этого вельможи. И тот же Милютин нанял отставного полковника А.Моллера для травли Герцена в печати32.
Эти черты “красного” Н.А.Милютина, дружно сотрудничавшего с Муравьевым в подавлении польского восстания, ярко раскрылись в 60-е годы. Но они в зародыше были и раньше.
В дружеский кружок Н.А.Милютина в 40-50-х гг. входили Н.А.Некрасов, В.П.Боткин, И.И.Панаев, И.П.Арапетов, друг Белинского М.А.Языков, а с 1852 г. особый приятель Милютина – К.Д.Кавелин.
Уже в 40-х гг. Милютин зачастую проявлял полную беспринципность и готов был блокироваться с явными реакционерами, хотя и слыл ревностным поклонником общественной и политической свободы на западноевропейский лад, поборником европеизации России.
В 1841 г. министр внутренних дел А.Г.Строганов поручил своему чиновнику Милютину составить записку по поводу предполагаемого строительства железных дорог в России. Министр был противником железных дорог, подчиненный – их ярым сторонником. Однако Милютин “блистательно выполнил поручение”, подбирая “доводы о вреде” железных дорог33, и в награду получил повышение по службе.
Как тут не вспомнить щедринского Клаверова с его “неприятной юркостью, каким-то молодеческим желанием блеснуть изворотливостью совести” (IV, 404)!
Любопытно, что через 17 лет точно такая же история произойдет с “либералом” П.А.Валуевым. Как директор департамента министерства государственных имуществ, этот бывший участник лермонтовского “кружка шестнадцати” составит по указанию своего министра М.Н.Муравьева реакционный крепостнический законопроект, которому он сам явно не сочувствует.
Милютин всегда действовал под “благоприятными” предлогами. Еще в николаевское время он проводит сложную интригу в Русском географическом обществе под флагом борьбы с “немецким засильем”. В результате происков Милютина вместо выдающегося исследователя Ф.П.Литке вицепредседателем общества был избран такой “ученый”, как... М.Н.Муравьев, а крупнейший естествоиспытатель К.Бэр тоже был вынужден уступить свое место председателя отделения общества.
Мы привели некоторые факты из биографии Милютина, которые характеризуют с весьма невыгодной стороны моральный облик этого деятеля, они свидетельствуют, что политическая линия поведения Милютина неизменно накладывала отпечаток на всю его личность, как это происходило и с А.В.Головниным, и с П.А.Валуевым, и с И.П.Арапетовым, и с М.Н.Катковым, ставшим, кстати, в 60-70-х годах крупным взяточником.
Грязная “двойная игра”, “эквилибристика” пронизывала весь правительственный “либерализм” и в плане политическом, и в плане моральном. В этом и была глубокая типичность фигуры Клаверова, как и Савелова. Эти образы характеризовали как начальников департамента из “молодых”, вроде Петра Сергеича, так и сорокалетних министров вроде Головнина, Валуева, Рейтерна.
Щедрину, конечно, известно было огромное количество фактов, рисующих двуличие и подлость либеральничавших деятелей и в политическом и в моральном отношении, – на этой основе и создавался в “Тенях” образ Клаверова.
В 1876 г., когда либеральная печать оплакивала смерть Самарина (1876 г.) как “великую утрату”, Щедрин писал: “В России – плач, словно совершилось великое бедствие... Чего желал этот человек – от того бы нам, конечно, не поздоровилось... Для меня всегда казалось загадочным, как это человек пишет антиправительственные брошюры, печатает их, и его оставляют фрондировать на покое. Не оттого ли это, что на той же почве стоял, как и само правительство, и даже, пожалуй, похуже ” (XVIII, 357).
Щедринская критика в “Тенях” всей безмерной подлости правительственного “либерализма” перекликается с этой позднейшей характеристикой. И сатирическое разоблачение Клаверовых было тем более важно и весомо, что даже Герцен в 1862-1865 гг., неоднократно выступая с острой критикой либералов, все-таки допускал, что они не хотели разгула реакции, не были причастны к ней.
В статье “VII лет” (по поводу семилетия “Колокола”, 1864 г.) Герцен еще пробует отделить правительственных “либералов” от реакционеров: “Мы спрашиваем всех деятелей, явившихся после смерти Николая, – от Константина Горчакова и Суворова до братьев Милютиных, – пусть они скажут, положа руку на сердце, предвидел ли из них кто-нибудь кровавую грязь, в которую Россия въехала по ступицу всеми четырьмя колесами, благодаря таким кучерам, как Муравьев, и подстегивающим лакеям, как Катков? Нет, этого никто не мог предвидеть”34.
Для Щедрина же либералы, если и “не предвидели”, то вполне одобряли, и сами бы расправились с “крамолой” еще похлеще, – получи они полноту власти.
* *
*
Произведения Щедрина и Чернышевского, в которых был создан тип “правительственного либерала”, увидели, как известно, свет лишь десятилетия спустя после их создания. Так что произведения литературы 60-х годов, в которых возникали в той или иной мере близкие Клаверову или Савелову образы, с “Тенями” или “Прологом” непосредственно не связаны. Тем показательнее черты сходства или различия этих образов с анализируемым нами персонажем пьесы Щедрина.
Так, Тургенев в “Дыме” (1867 г.) набросал сатирический портрет “молодого генерала” Ратмирова, красавца, который “пользовался удивительным успехом у женщин”, сделавшего блестящую карьеру “грустно-ласковым прислуживанием, не без примеси общего легкого, как пух, либерализма. Этот либерализм не помешал ему, однако, перепороть пятьдесят человек крестьян в взбунтовавшемся белорусском имении, куда его послали для усмирения”35. Однако Ратмиров показан романистом лишь вне своей службы, только во взаимоотношениях с женой. Отметим, что и у Тургенева есть ряд тонких намеков, что этот сановник 1862 года (время действия точно указано в романе), вероятно, так преуспевает благодаря “своей жене – красавице”, за что ей и предоставлена полная свобода действий.
У Некрасова в “Недавнем времени” (1871) есть тип “якобинца салонного”, который “человеком идей прогрессивных не без цели стараясь прослыть, убеждал старикашек наивных встрепенуться и Русь полюбить”. Но все это – до получения “ключа камергерского”, которым “прогрессист” “запрет” себе уста, и с помощью тех же “стариков“ сделает карьеру. “Ловко ты свое здание строишь, мастерски расставляешь силки!”...36
При внешнем сходстве с Клаверовым это все же другой тип либерала. Его “либерализм” был только личным карьеристским маневром, отброшенным сразу же после получения “камергерского ключа”. Ни Клаверов, ни реальные Милютин или Головнин, даже заняв высокие посты, не закрыли свои уста для либеральных фраз, не отказались от “балансирования”, а, наоборот, широко его применяли в целях политических.
В некрасовской характеристике, таким образом, на первый план выступает личный карьеризм, у Щедрина – политический смысл либеральной “эквилибристики”.
И это не было случайностью. Сопоставим приведенную выше оценку Щедриным деятелей вроде Ю.Самарина или В.Черкасского с некрасовской оценкой Н.Милютина (тоже в 70-х годах).
В 1872 г. Некрасов пишет стихотворение памяти Милютина “Кузнец”. Здесь Милютин – “честный кузнец-гражданин”, который “грубо ковал” реформу, но его “руку умелую видно доныне во всем”, человек, у которого может быть “покойной совесть”37. Некрасов, по-видимому, сам почув
ствовал фальшь в этом стихотворении и не публиковал “Кузнеца”.
Стихотворный отрывок, написанный поэтом четырьмя годами позже, дает иную оценку роли либеральных реформаторов.
Не за Якова Ростовцева
Ты молись, не за Милютина
... ты молись
Обо всех в казематах сгноенных,
О солдатах, в полках засеченных,
О повешенных ты молись.38
Итак, не Ростовцевым и не Милютиным, а революционному движению обязаны крестьяне отменой крепостного права. Точки зрения Некрасова и Щедрина, таким образом, совпали.
Однако и в этой некрасовской характеристике политическая будущность и опасность для освободительного движения либерального “балансирования” не раскрыты, как это было сделано в “Тенях” Щедриным.
Есть в щедринском Клаверове одна черта, которая существенно отличает этот образ от аналогичных типов не только Некрасова и Тургенева, но и от Савелова из “Пролога”.
Клаверову, как и другим образам либералов в русской классической литературе, присуще лицемерие, двоедушие. “Вы играете кожей, а не внутренностями” (IV, 431) – таким крылатым щедринским словечком клеймит Софья Александровна своего любовника39.
Однако Клаверов бывает и искренним. Это происходит тогда, когда он может, не боясь, что его слова будут переданы, высказать все, что он думает о тех, кому он служит, о тех, с кем он связал свою судьбу. Петр Сергеич по уму, конечно, на две головы выше Таракановых, Набойкиных, Обтяжновых. Он хорошо знает цену всей этой “зараженной ветоши”. Его меткие сатирические портреты “теней человеческих” убийственны. Они по существу порой совпадают с шалимовскими оценками.
В минуты откровения Клаверов не щадит и себя: “Я дрянь, я выскочил в люди по милости женщины вольного обращения... Ведь не могу же я скрывать от себя, что я лакей, что я держусь именно потому, что я лакей” (IV, 382). Он осознает, что в его жизни и поступках нет цельности, принципиальности: “Что ж это за жизнь, господа! Что за жизнь! Ведь нет места, которое можно бы назвать целым, которое не было бы составлено из мелочей” (IV, 394). “Гадкое ремесло!” (IV, 418) – вот клаверовский взгляд на собственную жизнь.
Он не может не признать, что подлинные люди – в противоположном лагере. Пошли Клаверов с Шалимовым разными дорогами, и шалимовские идеалы для Клаверова – “пустяки”, но “по крайней мере, чувствуешь, что за этими пустяками горит кровь, бьется сердце” (IV, 391).
Клаверов видит трудность положения человека своего типа в том, что “мы не можем найти людей с сердцем, которые поддерживали бы те принципы, которые мы поддерживаем” (IV, 391). Но почему? Что же, кроме Таракановых и Набойкиных, люди повывелись на Руси? Нет, настоящие люди есть. Да беда-то в том, что такие люди клаверовских “принципов” не поддержат. Ведь вслух эти “принципы” неудобно сформулировать перед неискушенным в “государственных делах” человеком. Вот почему на наивный вопрос Софьи Александровны: “Какие ж это принципы, Pierre?” – Клаверов может только изворачиваться: “Принципы, – это такая вещь, о которой не говорится между влюбленными” (IV, 391).
Клаверов ненавидит хозяев жизни Таракановых, которым он служит. Его деятельность “самая чудовищная барщина, какую только может придумать воображение самое развращенное” (IV, 396). И однако он не разрывает с этой иссушающей душу “барщиной” потому, что он надеется сам оказаться на вершине. Не система, не ее принципы не удовлетворяют Клаверова, а его относительно низкое, подчиненное положение в этой системе. Не удовлетворяют тем более, что неумные и недальновидные Таракановы, живущие сегодняшним днем, как и “трутни-проходимцы” Набойкины, могут вообще довести эту жизнь до развала раньше, чем ловкие и умные Клаверовы смогут “овладеть ею” (IV, 394).
Искренность в клаверовских самообличениях и самобичеваниях – относительна. Самобичевание тогда имеет смысл, тогда способно преобразить человека, когда за ним следует отрешение от дел, которые осуждаются. А Клаверов чем резче обличает, тем последовательнее проводит прежнюю линию.
Для чего же нужны тогда эти самоуничижения? Клаверову кажется, что его самобичевания, его разоблачения других “теней” – есть утверждение его собственной, клаверовской, силы.
“Я вижу чужие и свои недостатки, значит, я выше этого; вот в чем мое право на овладение жизнью”, – таков подтекст откровенных излияний Петра Сергеича. Описывая свои унижения, в словесном самобичевании пытается Клаверов найти оправдание своим подлым делам. Все “мы слишком подлецы” (IV, 380). Но те – подлецы “просто”, а он, Клаверов, подлец, “страдающий” от своей подлости. А посему, раз он одновременно и унижаем Таракановыми, и презирает их, – значит Шалимовым “нечем хвалиться в этом отношении перед нами, бюрократами! Мы не только сходимся с вами, но далеко вас превосходим... Сколько тут есть причин для злобы, каких вам и не снилось, вам, поглядывающим на этот гнусный мир из прекрасного далека” (IV, 396).
Клаверов не хочет изменить мир, где господствует ненависть и злоба, где подлость не только “позволительна”, но даже “допускается как необходимая приправа жизни” (IV, 418). Такой мир неизменен и незыблем для Клаверова. Он соответствует клаверовскому пониманию природы человека.
Клаверов утверждает неизбежность помыкания сильных слабыми. Протест не только опасен, но и невозможен: “Эти господа считают себя вправе делать все, что им придет в голову; да если рассудить хладнокровно, то и, действительно, имеют это право. Кто может противоречить им?” (IV, 396).
Чувство ненависти и злобы, обостренное сознанием своей собственной подлости, сделалось у Клаверова “содержанием всей жизни человека”. Более того: “Оно вместе с тем становится каким-то жгучим, мучительным наслаждением, которое поддержит его силы, когда они начнут ослабевать” (IV, 396).
В русской литературе есть персонаж, рассуждения, ход мыслей которого удивительно совпадают с этими клаверовскими откровениями. Мы имеем в виду повесть Ф.М.Достоевского “Записки из подполья” (1864 г.) и ее героя.
“Подпольный” человек испытывает “наслаждение... именно от слишком яркого сознания своего унижения”40. Получи он пощечину, то и в этом, наверное, сумел бы отыскать своего рода наслаждение, разумеется, “наслаждение отчаяния, но в отчаяньи-то и бывают самые жгучие наслаждения, особенно когда уж очень сильно сознаешь безвыходность своего положения”41. Клаверову вполне бы подошел тезис героя Достоевского, что единственное “подлецу утешение, коль он уж сам ощущает, что он действительно подлец”, ибо другим не сделаешься, – “переделываться может быть не во что”42.
Обоих героев роднит эта страсть к самобичеванию. Попытка найти наслаждение и самоутверждение в страдании, в сознании неизбежности своей – и вообще человеческой – подлости.
По-видимому, в данном случает совпадение не случайно. Нам представляется, что Щедрин сближал своего Клаверова с героем Достоевского намеренно, причем в целях полемических.
Борьба Щедрина с Достоевским по ряду кардинальных политических, философских и литературных вопросов достаточно освещена в советской науке на протяжении последних двадцати лет43. Однако считается, что в период 1862-1865 гг. Щедрин вел эту борьбу лишь средствами публицистики и критики, а как художник выступил против Достоевского значительно позже, в 70-х годах.
Образ Клаверова, да и некоторые сюжетные ситуации “Теней”, показывают, что и в 60-х годах Щедрин, наряду с публицистикой и критикой, полемизировал с Достоевским и как художник, в частности, с его “Записками из подполья”.
Параллельный анализ этого произведения Достоевского, критических статей Щедрина и “Теней” дает основания для такого утверждения.
Известно, что на первую часть “Записок из подполья” (“Эпоха”, 1864, № 3) Щедрин ответил статьей “Литературные мелочи”, в которую включил и пародию на “Записки” – “драматическую быль” “Стрижи” (“Современник”, 1864, № 5). Щедрин начинает “Литературные мелочи” с анализа того психологического и политического типа, который принято именовать “дрянь”. Дрянь – “это какие-то унылые недоноски,... постоянно колеблющиеся между “да” и “нет” (VI, 453). Конечно, здесь был прямой намек на журналы братьев Достоевских “Время” и “Эпоха”, которые провозглашали свое “независимое” положение между революционной демократией и реакцией. И в это же время – это характеристика либеральных колебаний вообще. Здесь еще нет прямой связи с героем “Записок из подполья”, а только оценка их автора, как одного из людей, на которых “нельзя ни в коем случае рассчитывать, в которых совестно видеть что-либо враждебное, но в то же время немыслимо находить что-нибудь и симпатичное” (VI, 454).
В “Стрижах”, переходя непосредственно к “Запискам”, сатирик сводит их главную идею к утверждению “больного и злого стрижа”, что “всякий человек дрянь и до тех пор не сделается хорошим человеком, покуда не убедится, что он дрянь” (VI, 469). “Свои доказательства он почерпает преимущественно из Фомы Аквинского” (VI, 470).
Щедрин выступает, таким образом, против основного тезиса Достоевского, согласно которому человек – подл по природе, он – дрянь, независимо от социальных условий. По Достоевскому, как его трактует Щедрин, смирить, сделать “дрянь” настоящим человеком, построить жизнь на основах братства и любви можно лишь религиозно-нравственным перерождением (надо осознать, что “дрянь”), приобщением к идее бога (“доказательства из Фомы Аквинского”).
Достоевский уклонился от спора с рецензией Щедрина, сведя его к личным выпадам. Однако, не принимая упреков критика, он, характеризуя свое произведение, объясняя свою позицию, по существу принимает оценки сатирика, присоединяется к ним.
Так, определяя общий смысл “Записок из подполья”, он утверждает, что в этой повести “вывел потребность веры во Христа”44. А в объявлении о подписке на журнал “Эпоха” на 1865 г. Достоевский напишет: “Народ, как бы ни был он груб, не станет упорствовать в дряни, если только сам сознает, что это дрянь”45. Перед нами почти текстуальное совпадение с цитировавшимся выше отрывком из “Стрижей”.
Первая часть “Записок” – это, так сказать, “теория подполья”: цепь рационалистических построений, направленных против теории “разумного эгоизма”, игравшей важную роль в обосновании естественности для человека действовать ради общего блага. Все это сопровождается полемическими выпадами в адрес “Что делать?” Чернышевского и публицистики Щедрина.
А во второй части повести (“По поводу мокрого снега”), части, в отличие от первой, событийной, сюжетной, Достоевский обращается к ситуации, неоднократно разрабатывавшейся в демократической литературе: “спасение”, “воскрешение” так называемой “падшей женщины”. Эта соотнесенность повести с определенной литературной традици
ей заявляется двумя эпиграфами: цитатами из известного стихотворения молодого Некрасова “Когда из мрака заблужденья...” (1845), посвященного той же теме.
Примечательно, как самим способом цитирования источника Достоевский показывает свое к нему отношение – отношение ироническое, даже пренебрежительное. Монолог лирического героя Некрасова, полный боли, сострадания, “глубокой муки”, Достоевский на самом патетическом месте обрывает едва ли не издевательским “и т.д., и т.д., и т.д.”.
А затем раскрывается это “и т.д.” “Подпольный” человек в публичном доме “горячим словом убежденья” пробуждает человеческое достоинство, мечту о счастье в проститутке Лизе. Разговор “человека из подполья” с Лизой – пародия не только на Некрасова, но в еще большей мере – на беседы Кирсанова с Крюковой (“Что делать?”).
“И в дом мой смело и свободно Хозяйкой полною войди” – заключает Некрасов свое стихотворение. Достоевский открывает этим двустишием главу о приходе Лизы в дом к “человеку из подполья”. Она поверила в искренность своего “просветителя”, пришла к нему с надеждой, что он поможет ей, пришла с зарождающимся чувством любви к человеку, который первым заговорил с ней по-человечески. И здесь разыгрывается история, которая, по Достоевскому, составляет неминуемый финал подобных “обращений”, ибо человек – подл.
У Некрасова истинная любовь спасает “падшую”. У Чернышевского путь к жизни для них открывается благодаря таким людям, как Кирсанов и Лопухов, которые стремятся дать женщинам возможность честным трудом добыть себе независимость. У Достоевского некрасовская “хозяйка полная” уничтожена, убита навсегда подлой игрой “подпольного человека”. Он растоптал в ней всякую надежду на иную жизнь, он перечеркнул “синенькой пятирублевкой” пробудившуюся у Лизы веру в человека. И теперь Лизе еще хуже, чем раньше, когда она просто тупо смирялась со своей жалкой участью. Ее ведь поманили мечтой о счастье, дали взглянуть на его призрак, а потом все затоптали в грязь.
“Я взял ваш пример, вашу ситуацию, но показал, как действительно происходит и неизбежно должно происходить в жизни: не лучше, а хуже, горше людям от ваших затей”, – таков смысл обращения Достоевского к теме “падшей”, возникавшей в произведениях революционеров-демократов. Ради утверждения этой мысли и входит в “Записки из подполья” прямое пародирование некрасовского стихотворения и “Что делать?”.
Щедрин в “Тенях” также берет сходную ситуацию, причем уже в варианте Достоевского. Он как бы проверяет своими образами правдоподобие образного решения проблемы Достоевским.
Клаверов своим умом, вспышками искренности, откровенным признанием своих недостатков (не в этом ли признак силы? – ведь человек ничего не скрывает!) очаровал Софью Александровну. Этого было не так уж трудно добиться – ведь она живет с мужем не по любви.
Петр Сергеич поманил Софью картиной настоящей любви, настоящего счастья: “Как я бываю счастлив, когда ты сидишь подле меня, когда ты глядишь мне в глаза своими добрыми синими глазами... Ведь я очень серьезно смотрю на мои отношения к тебе!” (IV, 392). Его даже мучит, “волнует”, что он “поневоле должен делиться своим счастьем” с Бобыревым.
“Человек из подполья” пригласил Лизу “в гости”. Она пришла с тайной надеждой найти любовь, остаться здесь “хозяйкой”. А ушла оплеванной, несчастной.
Софья Александровна, поверив искренности Клаверова, бросив мужа, пришла к нему навсегда. А Петр Сергеич встретил ее обещанием поговорить со старцем Таракановым: “вероятно, он найдет средство как-нибудь устроить это дело” (IV, 420). (В черновом варианте было еще резче: “найдет средство устроить тебя” – ЧР, л. 18-об. – т.е. Клаверов прямо предлагает Софье пойти на содержание к князю). Софья Александровна убеждается, что у Клаверова на уме одно – как бы поскорей избавиться от любовницы, решившей, что он всерьез мечтает соединить их жизни. Ведь это грозит карьере Петра Сергеича!
Чудовищный удар нанесен Софье. Разбита ее надежда найти любовь, которую не обрела она в браке. И в голове ее рождается страшный вопрос: “Предположим, например, что я пойду теперь на улицу – что из этого может выйти?” (IV, 421). Клаверов пытается возразить, что он до этого не допустит. Но Софью мучит другое – не сама безысходность ее положения (к мужу вернуться вряд ли возможно, да она этого и не хочет, а Клаверов оказался трусливым мерзавцем). “Я хочу знать, что из этого может выйти? Из этого... знаешь ли, однако ж, какая это странность... я... я не могу даже сыскать ответа на этот вопрос!” (IV, 429).
Глубок и точен психологический подтекст этой реплики. Ведь Софью терзает мысль: чем же была ее связь с Клаверовым, если он вовсе и не любил ее? Как же она могла этого не замечать? Или она сознательно закрывала глаза на фальшь, то и дело проскальзывавшую в речах и поступках любовника? Ведь мужа в Петербурге устроил Клаверов, она принимала подарки Петра Сергеича. Она думала, что Клаверов делает это из любви к ней. А любви, оказывается, не было и в помине. Что изменится от того, что “я пойду на улицу”? “Я... я не могу даже сыскать ответа на этот вопрос!” – говорит Софья. В невозможности ответа и заключается сам ответ: в сущности, мало что изменится в таком случае, ибо объективно ее поведение теперь оказывается равноценным поведению какой-нибудь Клары Федоровны. Станет ли Софья действительно такой? Драматург не отвечает. Он только дает многозначительную деталь: Софья просит “гнусненького князька” Тараканова сопровождать ее... Как бы то ни было, но Клаверов вполне заслужил обвинение Софьи: “вы показали мне жизнь в настоящем свете... вы сделали ее для меня гадкою!”
Так еще в одном отношении оказываются сходными Клаверов и “человек из подполья”.
В этом совпадении психологических черт двух образов и фабульных элементов “Теней” и “Записок из подполья” заключается, на наш взгляд, острый полемический замысел сатирика. Щедрин и Достоевский констатируют близкие, сходные явления действительности. Но изображают и оценивают эти явления по-разному.
И Клаверов и “человек из подполья” осознают, что они “дрянь”, “подлецы”. И тот, и другой гордятся тем, что они видят не только недостатки других, но и свои собственные. Оба находят наслаждение в ненависти, в самобичевании, этим пытаются утвердить свое превосходство, свой “разум”. Они оба способны принести лишь горе и несчастье людям, доверившимся их искренности. Да, психологические типы, подобные “человеку из подполья”, существуют – как бы утверждает Щедрин.
Но для Достоевского “человек из подполья” – это человек “вообще”, его извращенная психика – нечто неизбежно присущее всем людям, пока они нравственно не изменены, не перевоспитаны идеей бога. Поэтому бесполезно пытаться, взывая к “подпольному” разуму людишек, построить “хрустальный” дворец будущего.
Для Щедрина “подпольная” психология Клаверова – объективно существующее свойство. Но не всех людей, а именно Клаверовых – представителей господствующих классов. Оно, это свойство, – порождение социальных условий. Поэтому и герой “Теней” – важный сановник, а не мелкий чиновник “Записок из подполья”, прозябающий на грошовое жалование. Клаверовых не перевоспитаешь, ибо дело не в злой природе человека (вариант Достоевского), а в социальных условиях, порождающих людей типа Клаверова.
Клаверов оправдывает свою подлость тем, что “все мы слишком подлецы”. Сатирик вскрывает потаенный смысл этих самобичеваний. Самобичевания Клаверова из черты психологической превращены в черту политическую, типичную для либерала.
Герой “Записок из подполья” продолжает пребывать в пассивной рефлексии, ненавидит окружающий мир и в то же время не хочет бороться с ним. Для него борьба бесполезна, так как “все на свете коловратно”, по словам щедринской пародии (IV, 469). “Коловратно” – изменчиво, непостоянно, нет никаких подлинных высоких ценностей, ради которых стоило бы рисковать (вспомним клаверовскую характеристику идеалов Шалимова как “пустяков”!).
Щедрин снова прибегает к этой сатирической формуле, когда рисует либералов 70-х годов. Либералы “отравляют” реальные факты “пенкоснимательным рассуждением, что все на свете сем превратно, все в сем свете коловратно” (“Дневник провинциала в Петербурге”, X, 429). А посему – нечего и хлопотать об “утопиях”.
Думается, что здесь не случайное совпадение “Дневника провинциала в Петербурге” с пародией “Стрижи”. И вот почему.
Щедрин неоднократно возвращался к теме либеральных обличений и самобичеваний. И всегда с той же оценкой, так же раскрывая их смысл, как это сделано в образной системе “Теней”.
В “Дворянских мелодиях” (1877 г.) мы находим строки, которые могут служить непосредственным комментарием к образу Клаверова: “... В основе какого угодно самобичевания... отыщется замаскированное самооправдание. Помилуйте! Ежели человек сам себя бичует, без всяких внешних побуждений, стало быть, он все-таки сила!” (XII, 522).
Либеральные “самообличения-самооправдания” тесно связываются сатириком с “экскурсиями в область униженных и оскорбленных” (XII, 520). Но “экскурсии”, красноречиво охарактеризованные названием известного произведения Достоевского, оказываются “праздными”, ибо не подкрепляются никаким “конкретным делом” (XII, 522). “Ведь ни одного последовательного шага, ни одного связанного поступка не было”, не последовало из них, – “ничего, кроме нервной искренности, то есть искреннего лганья” (XII, 527).
Критика существующих порядков (а это и есть “экскурсии в область униженных и оскорбленных” на эзоповом языке), если она не подкреплена конкретным делом, является всего лишь “искренним лганьем”, питательной почвой для самобичеваний, самооправданий.
Либералы, не идущие дальше слов, надеются, что когда придется держать ответ перед будущим, “экскурсии”, может быть, окажутся “той заслугой, которая будет нам зачтена по преимуществу”; “экскурсии” – “сила, большая сила” (XII, 533). Они, как и самобичевания, вдруг действительно помогут “выйти сухими из воды” (XII, 533).
Провокационное правительственное либеральничанье Клаверовых, конечно, не равнозначно общественному индифферентизму либеральных героев “Дворянских мелодий”. Клаверов действует, и действует активно, отстаивая существующий строй. Рассказчик и Глумов ограничиваются “воздержанием” от участия в “ликованиях и торжествах” (XII, 533) хищников. Но героев “Дворянских мелодий” объективно объединяет с Клаверовым то, что, признавая подлость такого общественного устройства, они не идут дальше его критики. Отсюда и страх перед будущим и неминуемое лавирование, и попытки утвердить себя самобичеваниями. Общность объективной политической роли этих людей в борьбе классов рождает и общность психологических черт, независимо от злых или добрых побуждений того или иного человека.
Позиция “критика со стороны”, общественный индифферентизм не являются долговечными. Глумов и рассказчик еще не Клаверовы. Но мы помним, кем они станут в “Современной идиллии”. Исполнители “дворянских мелодий” окончат знакомством с квартальным надзирателем Иваном Тимофеичем. Раньше или позже обрывается “стезя воздержания” (XII, 533), которой так кичились либералы, кончается личная незапятнанность, порядочность. Каждый станет перед выбором: или полное предательство идеалов добра, правды, идеалов гуманности, или переход на активные революционные позиции. Третьего не дано.
12 Ленин В.И. Соч. — Т.5. — с. 26-27.
13 Лемке Мих. Очерки освободительного движения “шестидесятых годов”. — Спб., 1908. — с. 218.
14 См. Мещервский В.П. Мои воспоминания. — Спб., 1897. — Ч.1. — с. 234; Ср. воспоминания Стахевича о Чернышевском // Закаспийское обозрение. — 1905. — №№ 237, 238, 239, 243, 250; Валуев П.А. Дневник // Русская старина. — 1891. — № 10. — с. 140.
15 Герцен А.И. — Т. XV. — с. 535.
16 Воспоминания Унковского // Русская мысль. — 1906. — VII. — с. 95.
17 Цит. по: Герцен А.И. — Т. XV. — с. 52.
18 Искра. — 1862. — № 21. — с. 294.
19 См. Евгеньев-Максимов В. “Современник” при Чернышевском и Добролюбове. — Л., 1936. — с. 507-510. Евгеньев-Максимов В., Тизенгаузен Г. Последние годы “Современника”. 1863-1866. — Л., 1939. — с. 30, 58, 60.
20 Дельвиг А.И. Мои воспоминания. — М., 1918. — Т.III. — с. 242.
21 Герцен А.И. — Т. XVII. — с. 252.
22 Лемке Мих. Политические процессы в России 1860-х гг. — М.: П., 1923. — с. 537-538.
23 Герцен А.И. — Т. XVI. — с. 44.
24 “...Было время, — отмечал Чернышевский в “Полемических красотах”, — когда г. Катков писал в “Отечественных записках” вместе с автором “Писем об изучении природы”. (А.И.Герценым — Л.Л.). Некоторые статьи г. Каткова приписывались Белинскому” (Черны-шевский Н.Г. Полн. собр. соч. — М., 1950. — Т. VII. — с. 711).
25 Головашенко Ю. Драматическая сатира Щедрина “Тени” на сцене ленинградского Нового театра // Известия. — 1953. — 6 февраля.
26 Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч. — М. — Т. XIII. — с. 175.
27 Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч. — М. — Т. XIII. — с. 890.
28 Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч. — М. — Т. XIII. — с. 182.
29 Унковский А.М. Записки // Русская мысль. — 1906. — VII. — с. 118.
30 Русская старина. — 1899. — Т. 97. — с. 59.
31 См. Дельвиг А.И. Мои воспоминания. — М., 1913. — Т. III. — с. 342.
32 См. Письмо шефа жандармов В.А.Долгорукова к П.А.Валуеву в комментариях к XVIII т. Полн. собр. соч. А.И.Герцена. — с. 210.
33 См. Семенов-Тян-Шанский П.П. Эпоха осовбождения крестьян в России. — СПб., 1911. — Т.1. — с. 11-13.
34 Герцен А.И. — Т. XVII. — с. 295. И это не единичная оценка. Герцен пишет по поводу того, что князь В.Черкасский в 1864 г. принял “забрызганный кровью” портфель “министра внутренних дел царства Польского”: “Мы считаем кн. Черкасского серьезным и порядочным человеком” (Т.XVII. — с. 149).
35 Тургенев И.С. Собр. соч. — М., 1949. — Т.4. — с. 63.
36 Некрасов Н.А. Полн. собр. соч. и писем. — М., 1948. — Т.II. — с. 345.
37 Там же. — с. 521.
38 Некрасов Н.А. Полн. собр. соч. и писем. — М., 1948. — Т.II. — с. 521.
39 Ср. в “Письмах о провинции” (VII, 208).
40 Достоевский Ф.М. Полн. Собр. соч. — СПб., 1894. — Т.III. — ч.2. — с. 75.
41 Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. — Спб., 1894. — Т.III. — ч.2. — с. 76.
42 Там же.
43 См. Лаврецкий А. Щедрин-литературный критик. — М., 1935. — с. 127-139; Борщевский С. Щедрин и Достоевский (из истории их идейной борьбы) // Литературный критик. — 1939. — №№ 5-6, 8-9; Он же. Щедрин и Достоевский (Из истории их идейной борьбы) // Новый мир. — 1948. — № 4.
44 Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. — СПб., 1883. — Т.I. — с. 271.
45 Эпоха. — 1864. — № 8. — с. V (номер этот вышел в октябре).