Исходящий 10 апреля 1951 Том 2. с. 1-6.
Министру госбезопасности ССР тов. Абакумову
Я обращаюсь к Вам с этим письмом не только потому, что осужден, но и потому, что считаю своим долгом, долгом советского человека, просить Вас разобраться в моем деле, ибо есть в нем та принципиальная сторона, которая, мне кажется, не может оставить равнодушным каждого, кто заинтересован в торжестве Советской законности, кто стремится к наказанию действительных преступников, а не к шельмованию преданных Родине и Партии людей.
После того, как в ночь на 8 апреля 1950 г. Я был арестован органами УМГ(б) по Харьковской области мне было предъявлено обвинение в том, что я:
1. Занимался распространением антисоветских клеветнических измышлений среди своего окружения
2. Являясь критиком, вел подрывную деятельность в области литературы и искусства, что и квалифицировалось как преступление, предусмотренное ст. 54-10 УК УССР ч. 1.
С тех самых минут, как мне были предъявлены ордер на арест, постановление о мере пресечения, постановление о предъявлении обвинения, где вместо моей фамилии – Лившиц – фигурировала комбинация Лившиц-(Жаданов), т.е. фамилия и литературный псевдоним «Жаданов», которого не было ни в каких моих официальных документах, когда я увидел, что последовательно спутан мой год рождения и даже адрес (хотя я всю свою жизнь, кроме войны, прожил в Харькове, и во многих учреждениях и организациях есть мои личные листки по учету кадров, - так что извлечь из них простейшие данные не составляло никакого труда) – то я понял, что дело не в каких-то моих мнимых преступлениях, а в том, что кое-кому понадобилось в срочном порядке посадить меня в тюрьму. Настолько срочно, что даже некогда было соответственным образом оформить документы на арест. Хотя это было крайне легкой задачей, ибо я никогда и нигде не скрывался, жил на одном месте и т.д., и т.п.
Дальнейший ход следствия и весьма откровенные разговоры работников следственного отдела Харьковского облуправления МГБ полностью подтвердили мои печальные предположения.
Поэтому я вынужден обратиться к событиям, предшествовавшим моему аресту и предварительно сказать несколько слов о себе.
С 1935 года я был комсомольцем. В 1939 году, когда мне было 19 лет, вступил в кандидаты ВКП (б), а в 1941 году на фронте был принят в члены партии.
На 3 день войны я добровольно выехал на фронт, и с 26 июня 1941 года до самого конца войны служил в Действующей Армии. Являюсь инвалидом Отечественной войны.
После демобилизации я работал в отделе культуры и искусства Харьковской областной газеты «Красное знамя». С конца 1946 по март 1949 г. я занимался в аспирантуре по кафедре русской литературы Харьковского Университета полностью на «отлично» сдал кандидатские минимумы и работал над диссертацией (тема «Драматургия К.А. Тренева»).
В 1948 году я был принят кандидатом в члены Союза Советских Писателей СССР. В 1947 – 1949 гг.. по указанию Обкома партии, работал преподавателем журналистики в Республиканской и Областной партийных школах.
Я пишу все это не с целью выставить себя в каком-то особо выгодном свете, ибо прекрасно осознаю, что ничего выдающегося мной не совершено, что я просто выполнял свой долг советского человека и коммуниста, старающегося честно работать на благо Родины. Но я пишу все это о своем, смею сказать, безупречном прошлом, чтобы Вы могли из простых и очевидных фактов сделать единственно верный вывод обо мне, как о человеке, у которого не было абсолютно никаких оснований для недовольства Советской властью, ибо, наоборот, Партия и Советская власть воспитали меня, создали великолепные условия для моего роста и работы.
И могу честно и прямо сказать, что для моей партии, для моей власти, а не жалел ни сил, ни энергии, ни самой жизни.
Я не могу пожаловаться на отношение ко мне в Харькове вплоть до 25 февраля 1949 года. Партийные организации (и университета, и городская, и областная) меня все время выдвигали, редакции много и охотно печатали мои материалы. На совещания по вопросам литературы и искусства в Обком Партии меня неизменно приглашали.
Когда же 25.02 1949 в харьковских газетах появились статьи, обвиняющие меня в космополитизме – все полностью изменилось.
Меня исключили из партии, отчислили из аспирантуры, лишили всякой работы. И только благодаря вмешательству Секретариата тов. Сталина (сценарий просто как у Булгакова со Сталиным) мне, после 6 месяцев мытарств, была предоставлена работа.
Я прекрасно понимал и понимаю, что ни Партия, ни Советская власть к моим злоключениям никакого отношения не имели. Просто воспользовались моментом острой борьбы нашей печати и общественности против проявлений безродного космополитизма и низкопоклонства, некоторые люди из харьковской писательской организации и театральных кругов, которых я в печати как раз и критиковал за проявление низкопоклонства, космополитизма и буржуазного национализма – решили свести со мной счеты.
Я не пошел «с повинной», ибо никогда не был и не буду космополитом, ибо в своей литературно-критической работе всегда исходил из партийных позиций. А принять смиренную позу и каяться в несуществующих у меня «грехах» по части космополитизма – я считаю не достойным ни члена партии, ни советского литератора.
Некоторые «осторожные» люди, достаточно знавшие нетерпимость не только к критике, но даже и к малейшему противоречию бывшего секретаря Харьковского обкома КП (б) У В.Н. Чураева, советовали мне «покаяться», ибо-де тогда Чураев ограничится выговором, а не исключением из партии, поскольку не будет сомнения в правильности того шельмования, которому я подвергся с благословения Чураева.
Я не пошел на такой беспринципный компромисс, потому что не так меня воспитывала партия.
Стенограмма бюро обкома, на котором меня исключили из партии, приложенная к делу, весьма не точно, мягко выражаясь, передает то, что в действительности происходило на этом заседании.
Чураев не слушал ни объяснений, ни фактов, которые я приводил в качестве доказательства своей невиновности, а в нестерпимо оскорбительных, грубых, если не сказать больше, тонах и выражениях – привел дело к моему исключению.
В унисон ему быстро «перестроились» и остальные.
Тут же на бюро потихоньку было переписано решение областной партколлегии, предварительно решившей восстановить меня в партии. А секретарь Партбюро университета Мамалуй, который за минуту до заседания бюро, при свидетелях, сказал: «Да, в отношении тебя перегнули палку, тебя, конечно, реабилитируют. Ведь мы тебя как хорошего коммуниста 10 лет знаем», - этот самый Мамалуй, угодничая перед Чураевым, сразу же выступил и «признал ошибкой», что парторганизация университета, где я вырос, вынесла мне только выговор.
Я тогда на бюро сказал Чураеву: «Вся моя жизнь связана с партией, я был в ней, я за нее дрался на фронте, я в ней буду».
Чураев насмешливо улыбнулся, написал записку какую-то члену бюро – начальнику областного УМГБ Черемных – и тот послушно кивнул головой.
В тот же день, 30. 11. 1949. я написал жалобу на неправильное исключение меня из партии в партколлегию при ЦК ВКП (б)У.
Моя «строптивость», мое законное стремление быть членом моей родной партии, дорого мне обошлось, по указке Чураева.
Из материалов следственного дела, с которым я знакомился, без труда видно, что Харьковское УМГБ занялось мной именно тогда, когда выяснилось, что я не «смирился», что я жалуюсь на Чураева в ЦК ВП (б) У. но, поскольку исход моего дела в ЦК ВП (б) У Чураеву еще не был ясен, то меня не трогали. Я, очевидно, еще не был «социально опасен».
Но вот в марте 1950 года меня вызвали в Киев на заседание партколлегии, где должно было слушаться мое дело.
Когда пом. Члена партколлегии т. Дружинина ознакомилась с теми материалами (моими печатными работами), которые я представил ей, то она мне прямо сказала: «Вы даете факты, а в материалах Харьковского обкома одни общие слова, голословные утверждения. Дело ваше теперь слушаться не будет, езжайте домой. Я сама поведу расследование и потом мы вас вызовем».
Могу добавить только такую подробность из моего партийного дела, посланного по требованию Партколлегии в Киев. В Харькове предусмотрительно изъяли почти все мои представительские работы (до 40) - они попросту исчезли. Ибо достаточно было бы ознакомиться непредубежденно с ними, как лопнуло бы обвинение меня в космополитизме.
Партколлегия при ЦК КПбУ запросила отзывы обо мне у видных деятелей литературы и искусства Украины, ответственных работников печати Киева и Москвы, знавших меня по совместной работе на протяжении ряда лет. И как раз в те самые дни, когда стали поступать в Харьков эти запросы партколлегии, когда обо мне пошли положительные отзывы в Киев, когда Чураеву стало ясно, что ЦК КПбУ восстановит истину и восстановит меня в партии, я в спешном порядке был арестован, так я стал сразу же «социально опасным» и подлежащим изоляции.
Я понимал, что рискую многим, когда в то время, когда «Правда» критиковала Чураева за то, что в Харькове безосновательно исключают из партии, я, отстаивая свою правоту, как бы даю еще одно подтверждение того отношения к рядовым коммунистам, за которое Чураева критиковал ЦО партии. Но, повторяю, я не искал скользких путей, а шел прямо, ибо верил и верю в святость идейных принципов.
Во время следствия и начальник следственного отделения Кузьмин и следователь Крячко – неоднократно прямо говорили мне, когда я задавал вопрос: почему же вдруг в 1950 году я оказался преступником, а до этого был всеми уважаемым гражданином и коммунистом, - что вина моя заключается прежде всего в том, что я осмелился жаловаться в ЦК КП(б) У на действия Чураева.
«Сидели бы смирно, и мы бы Вас не трогали», - заявил мне Крячко.
А следователь Девятов позволил себе в издевательских тонах говорить о моем письме на имя товарища Сталина и чуть ли не вменял мне в преступление, что я осмелился писать вождю о незаконных и несправедливых действиях в отношении меня в Харькове.
Как же велось само следствие по предъявленным мне обвинениям?
Обвинение в «подрывной деятельности в области литературы и искусства» свелось к тому, что три моих рецензии (из 60-70) объявили космополитическими.
Я резонно возражал, что «Большевик» и «Правда» требовали для определения литературно-политического лица критика анализа совокупности его работ, а не огульного шельмования честных людей за их отдельные ошибки.
Но тут следователь Крячко, решившись во что б это ни стало создать хотя бы видимость наличия у меня космополитизма, прибегнул к следующим незаконным приемам.
Во-первых, единственный из экспертов, осведомленный в вопросах театра, из составленной экспертной комиссии, созданной следователем Крячко, - был подобран тенденциозно. Он «случайно» оказался доцентом Плетневым, которого я в свое время резко критиковал на страницах печати как преподавателя и заместителя директора Харьковского театрального института.
Плетнев давно грозился свести со мной личные счеты. Крячко предоставил ему эту возможность. Когда же при подписании протокола об окончании следствия я настаивал на том, чтобы тот факт, что у Плетнева со мной личные счеты был занесен в протокол, то Крячко при согласии Прокурора мне в этом отказал.
О научной «добросовестности» экспертизы, плясавшей под дудку Крячко и Плетнева, уже дает представление тот факт, что «эксперты» даже не знали имен героев тех произведений и фамилий авторов, о которых я писал и все поперепутали в своем заключении (ну это уже просто раскавыченное цитирование «Мастера…»: «Эти добрые люди ничему не учились и все перепутали»). И только после моих замечаний Крячко начал под мою диктовку исправлять грубейшие ошибки, свидетельствующие как о недобросовестности, так и о неосведомленности экспертов.
Об объективности же моих экспертов говорит и то, что давая заключение, они применили грубый, жульнический прием, надергав цитат из 3-х моих рецензий, они написали так двусмысленно конец заключения, что получается, якобы они всю мою литературную продукцию обследовали и нашли космополитизм.
Понимая, что факты – упрямая вещь, Крячко категорически отказался приобщить к делу около 60 моих статей и рецензий, изъятых у меня при обыске. Еще бы! Достаточно их пробежать, чтобы стало ясно, кто писал об искусстве с партийных позиций, а кто занимался фальсификацией под видом следствия и экспертизы, желая затруднить мне всячески путь к реабилитации, Крячко отказался вернуть эти материалы моей жене, а потом вынудил меня подписать акт об уничтожении моих статей и рецензий, как «не представляющих ценности ни для следствия, ни для обвиняемого».
Словом, повторилась та же «операция», которая была проделана раньше с моим партийным делом и вызвала тогда законное возмущение у Партколлегии при ЦК КП(б)У: 90% моих работ, самим своим существованием снимавших с меня обвинение в космополитизме, были намеренно изъяты, чтобы ввести в заблуждение вышестоящие органы и представить меня критиком-космополитом.
В проведении объективной экспертизы мне было отказано, а с трудом собранные из различных газет – за период моей работы – были уничтожены.
Так было «оформлено» обвинение меня в космополитизме.
Мне нет нужды его опровергать: пусть объективные, действительно принципиальные партийные люди, даже бегло ознакомятся хотя бы с основными моими, а тем более, со всеми работами – и истина станет ясна.
Станет ясно, что воспользовавшись 2-3 ошибками в частностях, меня умышленно ошельмовали политически люди, политические ошибки которых я, руководствуясь указаниями Партии, вскрывал на страницах печати.
Станет ясно, что следствие в Харькове не только не пыталось выяснять мое подлинное лицо литературного критика, а наоборот, сделано было все, чтобы представить меня в ложном свете, не останавливаясь перед фальсификацией и прямым уничтожением материалов – доказательств моей невиновности и космополитизма.
Так обстоит дело со смехотворным обвинением меня в «подрывной деятельности в области литературы и искусства», обвинением, которому Крячко при всем старании смог придать в качестве «доказательств» всего лишь три рецензии на три спектакля харьковских театров да заключение (на материале этих же рецензий) недобросовестной, предвзятой экспертизы!
Следствие, очевидно, само подбиралось к той мысли, что с «космополитизмом» дело обстоит слабовато, и срочно стало изыскивать другие обвинения. Так, меня обвинили в том, что я злонамеренно дал положительную рецензию на лекции по журналистике Б.Л. Милявского, прочитанные в 1948 году в Харьковской партшколе и содержащую якобы троцкистские установки. Лекция эта есть в моем следственном деле, как и моя рецензия на нее, и пусть объективные и сведущие люди судят о том, есть ли в ней троцкизм или нет. Странно и чудовищно с точки зрения советской законности другое. Мне инкриминируют как тяжкое уголовное преступление (ст.54-10 УК) рецензию на лекцию Милявского (он, кстати, соавтор также статей и рецензий, инкриминируемых мне как космополитизм) – а ему ничего не инкриминируется? В уголовном порядке он продолжает жить и работать на свободе?
Где же логика? Где законность?! Ведь это все равно, что человека, не донесшего об убийстве, посадить, а убийцу даже не привлечь к ответственности!
Но, очевидно, и положительной рецензии на «троцкистскую» лекцию оказалось недостаточно, чтобы изобразить меня врагом Советской власти.
И мне предъявили обвинение в антисоветской агитации.
На протяжении трех месяцев следствия я тщетно пытался добиться конкретного обвинения. Не мог же я, в конце-концов, агитировать в безвоздушном пространстве? Должен же был быть какой-то собеседник, объект агитации? Ни одного свидетельского показания, ни одной очной ставки предъявлено не было. Наоборот, все те 6 протоколов допросов свидетелей, которые я читал в деле, сходятся в одном: никогда никаких антисоветских высказываний я не вел. Следователь Крячко пытался приписать мне какие-то совершенно нелепые, бессмысленные высказывания (я уже не говорю об их политической направленности), якобы сделанных мною, но категорически отказался сформулировать их в качестве вопросов для протокола, уточнить – где, когда, кому, я, якобы говорил – подобную ересь.
И вот я очутился в совершенно безвыходном положении: меня обвиняют в антисоветской агитации – но нет никаких доказательств, нет свидетелей.
Ведь с тем же успехом меня можно было бы обвинить без доказательств - в чем угодно, в грабеже, в убийстве, шпионаже и т.д. – и я лишен был бы возможности доказать свою невиновность.
Я со всей ответственностью заявляю и готов нести дополнительное наказание, если я лгу, что следствие по моему делу велось явно предвзято и недобросовестно, с нарушением процессуальных норм.
Еще в первые дни ареста мною был предложен в качестве свидетелей, знающих мое политическое и литературное лицо, ряд лиц – коммунистов и беспартийных, видных деятелей печати, литературы и искусства, знающих меня более 10 лет, - тем не менее протоколы их показаний в дело включены не были. Буквально за несколько дней до окончания следствия следователь Крячко вызвал меня и срочно потребовал имена новых свидетелей. Я отказался, заявив, что лиц, действительно знающих меня и мою работу – я указал. Мне тогда было не совсем ясно, зачем вдруг, за пару дней до конца следствия к трем десяткам названных мною свидетелей, потребовались еще три-четыре имени.
Теперь я это понял: когда я потребовал допроса коммуниста-писателя лауреата Сталинской премии – В.А. Добровольского, знающего меня по совместной учебе и работе 13 лет, - Крячко заявил: «Мы вызывали Добровольского, и он отказался что-либо сказать о вас».
Мне тогда показалось это странным. Я убежден, что Добровольский дал обо мне положительные показания, и поэтому протокол его допроса не был включен в дело. Крячко дошел до того, что на все мои настойчивые требования допросить народных артистов Крушельницкого, Радчука, Антоновича, работников «Правды» В. Верховского, героя Советского Союза Борзенко и других видных работников, хорошо знавших меня, чье авторитетное мнение сыграло бы свою роль при рассмотрении дела – ответил: «Слушай, раз тебя исключили из партии, да еще арестовали, то если эти люди о тебе и хорошего мнения, то покажут они другое, то, что нам нужно».
А нужно было Крячко мое осуждение, во чтоб это ни стало, и этого он не скрывал.
Я счастлив, что оказался прав, веря в честность и прямоту советских людей. Крячко не удалось добиться от них того, о чем дал ему указку найти Чураев – оговора на меня. Потому-то и не оказалось (как я полагаю) протоколов допросов людей, знавших меня длительное время.
А Крячко спешно вызвал трех сотрудников редакции, работавших со мной от 3 месяцев до одного года – и они хоть с моральной стороны отрицательно охарактеризовали меня, но и эти трое, как ни «жал» на них Крячко, не смогли припомнить за мной хоть что-нибудь преступное.
Так мне было отказано в том, на что имеет право даже самый большой преступник – в допросе свидетелей.
Я должен сказать, что далеко не уверен в том, что действительно полностью ознакомился со следственным делом, как это полагается по закону. Мне давали читать ряд разрозненных листков. Я протестовал против этого, и тогда прокурор Маршев обязал Крячко дать мне подшитое и пронумерованное дело, но Крячко этого так и не сделал.
То есть мне неизвестно, что же в конечном счете пошло на рассмотрение Особого Совещания.
Обо всем этом я писал из Харьковской тюрьмы в адрес генерального прокурора СССР, министра Госбезопасности и в ОСО при МГБ – но ответа не получил.
Зная честность, которой отличается работа высших совещательных органов, я полагаю, что мои заявления задержаны в Харькове, и на рассмотрении Особого Совещания при МГБ СССР оказалось только мое дело, сфабрикованное так недобросовестно и необъективно по указке Чураева и Черемных.
Я уверен, что столь высокоавторитетный и справедливый орган, как Особое Совещание, никогда бы не осудил меня, никогда бы не осудил меня, если бы в его распоряжении были истинные факты обо мне.
Ведь решением Особого Совещания я осужден к 10 годам ИТЛ за антисоветскую агитацию. Пусть же мне хоть станет известно – в чем моя эта самая агитация заключена?
Ведь я уже год в заключении, а за что?
За то, что я хотел восстановить себя в рядах партии и осмелился спорить с Чураевым?
Только сознание, что беспринципные и нечестные людишки из чураевского окружения в Харькове смогли (хотя бы даже на время) представить меня в глазах высших органов как человека враждебного к Советской власти – той власти, которая воспитала меня, которую я добровольно защищал на фронте, отдав свои лучшие годы и здоровье. Я могу честно сказать, что если партии и Родине потребуется моя жизнь – я отдам ее без колебаний.
Я работал всегда честно, никогда ничего антисоветского не совершал и совершить не мог, всегда боролся за партийную линию. И те, кто знает меня, кто учил меня жить и работать по совести, по партийному, и те, кого я успел учить этому же, никогда не поверят тому, что после 12-13 сознательных лет жизни комсомольца, коммуниста, я в один миг стал врагом советского строя. Я твердо верю, что в моем деле разберутся по существу, и я снова вернусь в родную семью полноправных советских людей, строящих коммунизм.
Убедительно прошу Вас затребовать мое дело, в порядке надзора, отменить этот вопиюще несправедливый приговор, основанный на клевете лиц, сводящих со мной свои личные счеты, допросить ряд людей, хорошо знающих меня и поручить экспертизу моих трудов объективным людям из числа Союза советских писателей СССР (в г. Москва) – и освободить меня из-под стражи.
25 марта 1951